Феликс Медведев - Мои Великие старики
– Александр Сергеевич, общаетесь ли вы с литераторами в Америке?
– Практически нет. Иногда, правда, меня зовут на какое-нибудь литературное мероприятие. Прихожу, разговариваю, если что знаю. Но литература довольно далека от предмета моих занятий, и уж совсем не идет мне, когда меня связывают хоть в какой-то степени с имажинизмом. Тут уж, прошу прощения… Чтобы не испортить светлое дело имажинизма, я лучше побуду от него в стороне.
Надежда Давыдовна:
– Считаю, что есенинский «Пугачев» – надгробный памятник имажинизму. Там каждая строчка с образом, каждая. Это был его взлет.
А. С. Есенин-Вольпин:
– Это был максимум, после чего Есенин отходит от позиции имажинизма.
Надежда Давыдовна:
– Как поэт он навсегда остался с тем, с чего начинал.
Встреча с сыном Сергея Есенина для меня была волнующей. Легендарный человек Александр Есенин-Вольпин, гениальный математик, мужественный правозащитник, талантливый поэт. Его мать, мать сына Сергея Есенина – переводчица, поэтесса, член Союза писателей СССР с 1934 года.
Конечно же, мне хотелось, чтобы Александр Сергеевич прочитал свои новые стихи, но попросить об этом я не решился. Из нашей беседы мне стало ясно, что он на это не пойдет. Что собственное стихотворчество для него – дело прошлое.
Да, Америка приютила изгнанного из родной страны Александра Есенина. Но раз в десять лет он приезжает на могилу отца на Ваганьковское кладбище.
1989
Из стихов А. Есенина-Вольпина:
Лежит неубранный солдат
В канаве у дороги,
Как деревянные торчат
Его босые ноги.
Лежит, как вымокшая жердь,
Он в луже лиловатой…
…Во что вы превратили смерть,
Жестокие солдаты!
…Стремглав за тридевять земель
Толпой несутся кони;
Но и за тридцать верст отсель
Коней мутит от вони,
Гниет под мертвыми земля,
Сырые камни алы,
И всех не сложат в штабеля —
Иных съедят шакалы…
…Я вспомнил светлый детский страх.
В тиши лампады меркли.
Лежала девочка в цветах
Среди высокой церкви…
И все стояли у крыльца
И ждали отпеванья, —
А я смотрел, как у лица
Менялись очертанья,
Как будто сердце умерло,
А ткань еще боролась…
И терпеливо и тепло
Запел протяжный голос,
И тихо в ней светила смерть,
Как темный блеск агата…
…В гнилой воде лежит как жердь
Разутый труп солдата…
Горевал я на чужбине,
Вот опять она, Москва —
Только нет во мне, скотине,
Даже тени торжества.
Горечь прежняя забыта —
И, была бы воля мне,
С торжеством космополита
Я бы жил в чужой стране.
Весенний лист, подарок непогоды,
Влетел, кружась, в тюремное окно…
Не я ли говорил, что для природы
Жить больше дня не стоит все равно?..
Не я ли объявлял мое желанье
Любить и жить – лишь рвеньем к новизне?
Не говорил ли, что хочу страданья,
И что весны, весны не надо мне?
…Был василек – и он попал мне в руки,
Его поднес я к носу – он не пах,
Но искривился и застыл от муки,
Как девочка, убитая в кустах…
– Его теперь мне жаль! Его волненье
И стыд – не те ли, что владеют мной,
И здесь, в тюрьме, я понял умиленье
Перед природой бедной и простой!
…Но я схитрю – и буду я на воле
Рвать и топтать счастливые цветы!
И хохотать над тем, что, кроме боли,
Я никакой не знаю красоты…
Глава 9. У Курта Воннегута в Саутхемптоне под Нью-Йорком
«Не хочу возбуждать злые чувства…»
Мы сидели в саду дома моих друзей, дома, которому было, наверное, столько же лет, сколько самим Соединенным Штатам Америки. Он принадлежал когда-то, легко ли вымолвить, праправнучке российского декабриста и друга Пушкина Ивана Ивановича Пущина, судьбой занесенной далеко от родной земли. Был он крыт деревянной кровлей; с множеством комнат, лесенок, чердаков, со скрипучими половицами, старинными энциклопедиями на русском и английском языках, с кружащими голову пряными запахами на кухне, с верандой, фигурными, созданными человеком, кустарниками в виде гигантских живых шаров. Мы сидели в саду недалеко от океана, и шум прибоя доносился до нас, но не заглушал разговор, потому что заглушать он мог только во время шторма.
Бывает в этой местности, вода достигает построек, но это случается редко, а когда все же нагрянет, не страшит людей. Люди продолжают жить здесь, потому что во всем остальном, наверное, Саутхемптон – место обители нью-йоркской богемы (вспомним наши подмосковные Переделкино или Барвиху) – можно назвать одним из райских уголков на земле.
Курт Воннегут
Этот дом был продан бабушкой жены Курта Воннегута, и хотя им давно уже владеют другие люди, он почти родной ему. Место для беседы мы выбрали под акацией, в тени, за столом. Было много молодых и немолодых людей, которые помогали мне переводить разговор, и среди них особенно выделялись голоса Михаила Хлебникова и Сергея Осоргина. Они на лету подхватывали каждое слово самого, пожалуй, знаменитого американского писателя наших дней. Его дом здесь же, в Саутхемптоне, в полукилометре от путинского. Курт пришел утром и был в хорошем настроении. Мы смеялись, ели арбуз, пили вино, фотографировались, и между всем этим мой маленький магнитофон крутился и крутился…
– Я живу здесь четыре месяца в году. Остальное время – в Нью-Йорке. Моя жена – знаменитый фотограф и пишет книжки для детей, ей нужно быть в Нью-Йорке, а то бы я жил здесь круглый год. Ее мать выросла в этом доме, ее бабушка похоронена здесь на кладбище, и когда мы проезжаем на велосипеде мимо него, мы ей машем: «Здравствуй, бабушка, спи спокойно».
– Простите, Курт, я хочу задать вам такой вопрос: сколько лет вы собираетесь прожить на этом свете? Вы считаете, что уже успели сделать в литературе все, что могли?
– А сколько лет было Льву Толстому, когда он умер?
– Кажется, 82… А что?
– Нужно работать, чтобы понять и почувствовать, есть ли в тебе еще силы, нужен ли ты жизни. Сегодня я встал в пять часов утра и работал: слова все еще текут, слова все еще приходят ко мне…
– А как будет продолжаться рабочий день? Что будет дальше? Ведь я его прервал.
– Говорят, что наиболее результативно ум человека работает только четыре часа в день. И это меня очень волнует, надо посоветоваться с врачом. А пока я умный только с пяти до девяти.
(Мы все хохочем).
– Как вы считаете, вы могли бы работать более интенсивно? Могли бы сделать в литературе больше?