Михаил Пришвин - Дневники 1926-1927
Тут на отдыхе в беседе со старыми людьми узнаешь, глядя на лесные ярусы, что привело к зарастанию, — голодные, военные, пожарные, годы неудачных реформ — все решительно, как в книге, кто умеет слушать человека и смотреть на лес с пониманием, написано на этих синеющих, голубеющих и зеленеющих ярусах.
Так, переходя огромный лес, через каждые два-три, много четыре часа непременно встречаешь такую книгу по истории борьбы человека с лесом, иногда победную, а иногда угасающую.
В том краю, куда меня приводит родная тропа, было все: и победы и поражения, и события последних лет, когда человек на казенный и помещичий лес набросился как на своего векового врага, исковеркал много, изрубил, помял, набросал и вновь как будто отступил, предоставляя место обычной ежедневной борьбе красноречиво <1 нрзб.> всюду.
Я вхожу сюда много пережившим на стороне гостем с широко раскрытыми от удивления глазами и вижу тут, как везде в лесах, ту же самую вековую борьбу: лес-бес!
Но они тут на месте ничего не знают о себе самих, им кажется, будто они так провели время в ежедневной борьбе за свое личное существование, отбивая друг у друга тот или другой кусочек возделанной земли.
Тот синеющий ярус вдали на земле прежних необъятных владений нашего графа означает эпоху великих реформ, когда помещики стали сокращать запашку: лес отозвался по-своему на попытку дать крестьянам свободу, он ступенями подходил к полям, из года в год он отбирал у людей за лозунг свободы сотни десятин, через это сильней возгоралась борьба между людьми за землю возделанную.
С высоты одного холма во всякую погоду видно над лесами в одном месте, как будто кто-то огонь развел, и дым свился над этим местом: «Леший баню топит», — говорят местные крестьяне. А это просто испарения огромного болота, отяжелев, легли над лесами. Тут на южном склоне холма, с которого виднеется крепкое облако над лесным болотом, и находится тот хутор, где я долго был и много провел дней с одним моим другом, который и сейчас еще жив и работает над каким-то своим необыкновенно простым планом осушения огромных болот.
Неразрывной цепью долгих личных отношений моя судьба сплелась с этой семьей, и я могу так свободно рассказывать о ней, последовательно по кругам <1 нрзб.> леса, как будто сам о себе. Во всем этом большом лесном уезде… <не дописано>
Много пришлось мне побродить в полях и лесах, и разных людей перевидать, крупных помещиков и маленьких, хуторян, крестьян всевозможных. Но как вспомнишь, по-родственному как-то было…
Много разных людей перебывало на терраске у Марьи Ивановны Алпатовой и все в один голос говорили одно и то же: «Очаровательный вид!» Но, по правде говоря, вид залесья с вечно курящимися, как Везувий, болотами был вовсе не очаровательный, а очень суровый даже. И гости Марьи Ивановны, всегда хорошо откушав за столом, говорили это просто не думая, быть может, слизывая с губ последние остатки компота.
На синеющих, дымчато-голубеющих уступах лесов суровая была написана история русской борьбы с лесом. Вон тот большой уступ лесной стены — какая страшная ирония! тут были в крепостное время культурные поля, и зарастание лесом началось именно в тот самый год, когда объявили крестьянам свободу, в этот год предшественник Марьи Ивановны сократил запашку и на пахотном месте пошел расти лес, немного не догнав теперь первобытную стену. И так уступами, ярусами была написана вся история вплоть до последних лет перед великой войной, когда здоровье Марьи Ивановны сильно сдалось, и, не в силах больше хозяйствовать, она оставила себе всего только двадцать десятин. Лес быстро обсеял пахотные поля. Так все двигалось к смерти, а гости все говорили:
— Очаровательный вид!
В ответ Марья Ивановна всегда повторяла рассказ о каком-то французе аббате, посетившем случайно ее усадьбу. Вечером, когда солнце, такое большое красное, опускалось над лесами, проходили облака болотных испарений, и рыжие стволы сосен на холме стали огненными, аббат вдруг захлопал в ладоши, аббат был в восторге, он аплодировал солнцу.
— Очаровательный вид! — повторяли гости, слушая знакомый рассказ о французском аббате.
Марья Ивановна на весь уезд и даже в губернии славилась гостеприимством, но не так это, обыкновенное, как необычайная жадность выслушивать чужую жизнь мало-помалу всех привлекла на сторону мелкой помещицы, и притом еще купчихи. Никто, бывало, не пройдет мимо белых каменных столбиков от дьячихи соседнего прихода до кавалерственной дамы Софьи Павловны Данкевич, возглавляющей лесное владение в четырнадцать тысяч десятин.
Пожар в торфяном лесу.
Птицы и звери (дятел), которым война и революция у людей не чувствительны.
Сход запретил играть на гармонье: как заиграют, так плач{32}.
18 Июля. Сергиев.
Кончил Московские-Уральские дни{33}.
Погода от жары повернулась: утром дождь и холодно.
Сижу в Сергиеве в своем доме один с обрезанными крыльями… фи-нансы!
Был у Потрашкина: знает толк в хорошем вине и в сладких сметанных пирогах с вишнями и земляникой.
Вечером включил антенну, и вдруг заговорил человек о пользе самообразования; обязанности консультанта, — во-первых, во-вторых, в-третьих, отношения члена кружка к другим необразованным; во-первых, во-вторых…
Я выключил антенну, и это вышло, будто я лишил голоса на полуслове: оратора как будто сзади стопудовым молотом по голове — и даже не было ох! — не виснул, не хрипнул, такого унижения нельзя себе представить нигде, и что это преступление проходит безнаказанно — это влечет к повторению, хочется еще раз дать ему голос и вдруг лишить: в моей власти. Я включаю антенну и вслед за движением моего пальца: «А еще я вам вот что скажу!» Чик — и он ничего не сказал.
Я прошелся по комнате, выглянул из окошка, на улице никого не было, и я сам, каким я был всегда, пугливым к обиде себя кем-нибудь и через это робким в делах, в которых непременно уже надо человека обидеть, — я такой сам, увидел себя в образе русского храброго зайца.
— Так вот же нет! — говорю я, — возьму и лишу голоса: я властелин!
Включаю антенну — молчание! Меня так и дернуло. Осматриваю аппарат, вижу: проволока выпала из винтика и вместе с этим выпала земля, в которую должны вернуться магнитные волны, принятые из эфира. Я включаю землю, и мгновенно в комнату врывается голос:
— Товарищи, это инфекция!
Говорит ветеринар о заразных болезнях животных. И вот тут новое: уже достигнут предел, я насыщен удовольствием лишать голоса, мне это вдруг перестало доставлять удовольствие и даже, напротив, я не хочу, пусть говорят. Я не слушаю и брожу по комнатам, из двери в дверь, кругом, на десяти саженях жилой площади.