Перл Бак - Чужие края. Воспоминания
После Рождества они навестили родителей Эндрю, живших на ферме, в большом безалаберном доме на реке Гринбрайер. Эти люди были во всем не похожи на ее близких. В еде здесь царила невиданная расточительность, неприятно поражавшая Керри, воспитанную в понятиях голландской бережливости. И это при постоянной нужде в деньгах, хотя на ферме фруктов и овощей было завались. Отец Эндрю оказался высоким, сухопарым, мрачным стариком, с глубоким, выдававшим набожность взглядом, мистическим складом ума и суровым нравом. Говорил он торжественным, замогильным голосом.
Мать Эндрю, напротив, была саркастичной, острой на язык старой дамой. Когда ей исполнилось шестьдесят, она решила, что пора отдохнуть, и, хотя не страдала никакими недугами, стала проводить весь день в качалке или в постели, созерцая мир с этих двух наблюдательных пунктов. Ее жизнь прошла в перебранках с мужем, который, в отличие от нее, спорить не умел и просто орал громовым голосом, покуда она не умолкала.
Каждый вечер он накладывал поленьев в огромный, сложенный из камней очаг, зажигал огонь и, не проронив ни слова, растягивался на звериной шкуре перед камином, бросая оттуда сердитые взгляды на разгорающееся пламя. О чем ему там думалось, никто ведать не ведал, но во времена, когда люди пуще нечистой силы боялись сквозняков, представлялось большой опасностью ежевечерне лежать у огня. Его глумливая старуха не упускала случая накричать на него: «Ты тут долежишься до смерти!» Или, если это казалось слишком мягким, чтобы рассчитывать на его ответ: «Ума у тебя что у ребенка, раз ты тут разлегся!»
Она не успокаивалась и пилила его до тех пор, пока он не поворачивал к ней голову с нависшими косматыми седыми бровями и, к ее удовольствию, не начинал громыхать: «Умолкни, женщина!» После этого она веселела, замолкала на весь вечер и только время от времени фыркала, когда ее глаза останавливались на нем.
Из этого сурового, безрадостного дома вышли семь сыновей и две дочери, причем все сыновья, за исключением двух, стали проповедниками. Керри этот дом, так не похожий на ее собственный, где все были расположены друг к другу и умели радоваться даже мелочам жизни, казался по меньшей мере странным. Но этот визит, который она постаралась сделать как можно более коротким, помог ей лучше понять Эндрю с его аскетизмом, застенчивостью, глубоко запрятанным душевным огнем и мистицизмом, составлявшим одно из начал его существа.
* * *Поздней осенью она обнаружила, что снова беременна, и решила не покидать свой старый дом, пока на свет не явится новая жизнь. И она осталась ждать этого дня в своей старой комнате, где и дожила до весны, не желая размышлять о прошлом или о будущем, разделяя с Эдвином радость посевных работ и сбора раннего урожая, упиваясь сказочной возможностью срывать с дерева июньские яблоки и вишню, собирать клубнику и тут же их съедать, пока они еще мокрые от росы холодные и серебрящиеся в лучах восходящего солнца.
Она целиком отдалась этой простой и совершенной жизни, и у нее не было ни малейшей потребности думать о чем-либо другом до самого рождения ребенка. Все, что требовалось от нее в той жизни, доставляло ей радость: стирка под деревьями на заднем дворе, куда были подведены под большой вяз трубы от ближайшего колодца с чистейшей водой, которую качали из глубины, и где висел на металлическом треножнике котелок; глажка белоснежного белья в холодке большой кладовой с дверью, которая открывалась в сад, откуда доносилось жужжание пчел: взбивание масла, когда можно видеть, как в сливках проступают золотистые зерна и как они понемногу собираются в цельную золотистую массу, из которой формируются брикеты соленого и несоленого масла.
Эдвин был вездесущ; он обязательно желал участвовать и в том, и в другом, и в третьем, но то и дело срывался с места и несся босиком через сад и лужайки, чтобы поиграть со своими двоюродными братьями и сестрами. Для Керри самой большой радостью было видеть, что с лица у него сходит бледность, которую наложил на него Восток, и теперь это рослый, розовощекий, ясноглазый мальчуган, куда более шумливый и веселый, чем она могла вообразить.
Самыми приятными были тихие утренние часы по субботам, когда завтрак в большой прохладной столовой подавался так поздно, что на него поспевал даже Германус. Во всем доме после субботней уборки не было ни соринки, царили спокойствие и благолепие. А в воскресенье, одетые во все самое лучшее, самое свежее, они неторопливо шли в церковь; отец с милой ее сердцу седой головой шествовал впереди вытянувшейся в вереницу семьи; они выходили на тенистую деревенскую улицу и под звучавший для Керри сладчайшей музыкой звон церковного колокола двигались к храму, чинно, обмениваясь дружескими приветствиями с соседями, а потом их ждала несуетная красота тихой святости церкви. Конечно же, Бог есть сейчас его почти что можно было увидеть своими глазами.
Так, мирной жизнью своей и красотой родная земля исцелила Керри. И тогда без всякого знамения Божьего, без какого-либо откровения, простым велением совести чувство своего предназначения снова стало завладевать ее сердцем. Здесь было столько чистоты, красоты и праведности, а там, далеко за морями, жили те, о ком нельзя было думать без слез, те, чьи смуглые руки были праздны по бедности, а тела увечны, — разве могло ее мягкое сердце противиться столь властному призыву?
И без всякого знамения Божьего, без всякого откровения, а, только повинуясь безмолвному велению сердца и зову несчастных, не сподобившихся спасения, она твердо решила: надо вернуться.
* * *Ее маленькая дочка была дарована ей Господом в ясный летний день, и через час она повернулась в постели, чтобы взглянуть на возвышающиеся над равниной холмы, и от этого зрелища радость жизни снова хлынула в ее сердце. Еще одна жизнь, эта крошечка лежала возле нее — так какое же имя даст она этому своему утешению? Да, так она ее и назовет!
Они задержались дома еще на четыре месяца, пока ребенок не окрепнет, и все это время крошка оставалась в семье центром внимания. Каждый день маленькие кузины с чувством гордости стирали ее вещицы, гладили их, складывали и тотчас относили наверх, и они сладко пахли солнцем и свежим ветром. Все они гордились белокурой и ясноглазой сестрицей: ведь обычно в их семье глаза были темные, а для своей матери, для Керри, Конфорт[5] была еще и воплощенной надеждой.
С этой маленькой Конфорт, говорила она себе, она найдет в себе силы покинуть родную землю; с этой маленькой американкой, рожденной в ее собственном доме, она сможет вернуться в чужие края. Временами она думала о других детских жизнях, дарованных ей и у нее отнятых, и ее охватывал страх, но она знала, что должна уехать хотя бы ради Эндрю, который рвался снова заняться своим делом.