Анастасия Баранович-Поливанова - Оглядываясь назад
5 Заказ № 455 примыкавшей к библиотеке. Там он любил показывать репродукции французских импрессионистов, нигде тогда не выставлявшихся. Музей современного западного искусства был закрыт в связи с усиленно проводившейся кампанией против низкопоклонства перед Западом. Тогда же в Консерватории замазали портреты многих европейских композиторов, Вагнера, Мендельсона и некоторых других, на их месте появились лица Бородина, Римского-Корсакова и еще кого-то, никогда ранее до таких высот не возносившихся. Кафе «Норд» на Невском в Ленинграде был переименован в «Север». Кажется, в то же время ликвидировали «Коктейль- холл» на Тверской (ул. Горького), превратив его в кафе-мороженое, или просто мороженое без кафе.
В смысле быта и хлеба насущного жизнь по-прежне- му оставалась трудной. Конечно, с едой стало легче, и голода (я говорю только о Москве) уже не было. Но все равно, чтобы хоть сколько-нибудь сносно просуществовать, продолжали выкручиваться, кто как мог. Наша соседка по дому, врач, завела корову. Держала она ее, разумеется, не в квартире на четвертом этаже, а где-то в сарае на окраине, пополняя свой бюджет продажей молока, в первую очередь жильцам своего дома. Ее комната превратилась в подобие молочной фермы: всюду стояли бесчисленные бидоны, банки, бутылки и кружки с молоком, простоквашей, сметаной, в конце концов муж не выдержал этой сельской идиллии и сбежал.
Всякие сладости, как и многие другие продукты, стоили дорого, а порой хотелось угостить друзей. Тогда придумали печь «миндальные» печенья из овсянки, способ их приготовления, как и другие кулинарные открытия, распространялись с необыкновенной быстротой и брались на вооружение. Москвичи делились друг с другом не только рецептами отечественного изобретения, но, например, выкройками и советами, как экономнее сшить юбку-шестиклинку, почерпнутыми из «Британского союзника», очень популярной тогда в России газеты.
Но главной проблемой оставалась одежда и обувь. Школьную форму, введенную еще в конце войны, поначалу можно было увидеть только на девочках из богатых семей. У нас в ней впервые появилась падчерица Руслановой. Продолжали изредка выдавать ордера особо нуждающимся. Мне тоже, в конце концов, дали ордер на темное платье, отдаленно напоминающее шерстяное, хотя строго говоря я под эту категорию не попадала, потому что была у мамы одна, а в первую очередь помогали многодетным семьям; форма у меня появилась только в девятом классе. Однажды в школе раздавали вещи, присланные из Америки. Сейчас это назвали бы гуманитарной помощью. Тогда это тоже, разумеется, было вызвано желанием помочь, но, судя по тому барахлу, которое собрали американские дамы- благотворительницы, они представляли себе «варварскую Россию» как мисс Жаксон из «Барышни-кресть- янки» с той только разницей, что та наблюдала ее из окна помещичьего дома, а те из-за океана столетием позже. Мне досталось абсолютно вылинявшее, к тому же неравномерно, платье. Поначалу я даже ему обрадовалась, но, сшитое из какой-то стекловидной материи, оно не впитывало ни одну краску, и поносить его не пришлось.
В ту пору чаще покупали что-нибудь с рук, чем в магазинах. Рынки были завалены трофейными вещами, в первую очередь, тканями. Летом Москва запестрела цветастыми платьями из искусственного шелка. Эти покупки сопровождались бесчисленными слухами вроде того, что «…принесла домой, а на месте цветов — дыры». Когда мне исполнилось 16, мама решила, что нельзя же вечно ходить в обносках и донашивать шитое-перешитое старье, и купила тоже трофейный, но белый — он стоил дешевле, — как тогда говорили, отрез. Первое шелковое платье после войны мама сшила не себе, а мне, хотя я была девчонка, а мама еще вполне молодая женщина. И так всю жизнь.
Иногда в магазинах все же можно было достать относительно дешевые тряпочные босоножки или тапочки. — к ним относились так бережно, что, когда начинался дождь, все разувались и шлепали по лужам босиком.
Теплых вещей тоже очень не хватало, и когда в продаже стали появляться шерстяные кофты, они стали предметом всеобщего вожделения как женщин, так и девочек-подростков. Добыть их было трудно не только из-за нехватки денег. Как-то году в 48-м одна подружка подбила меня пойти в Мосторг (в отличие от Краснопресненского, Даниловского и других универмагов теперешний ЦУМ долго продолжал называться просто Мосторгом), где, как говорили, можно было выстоять кофты. Мы пришли в 5 утра (магазин открывался в семь) и встали в очередь, которая к этому времени уже плотным кольцом окружала магазин и прилегающий к нему сквер. Когда со звонком открылись. только с одной стороны, двери, очередь ринулась ко входу и дальше таким же аллюром по лестницам, насколько это позволяла давка, и все по большей части в отдел трикотажных вещей. Операция заняла у пас полдня, если не больше, но домой мы вернулись, прижимая к груди трофеи. В те же годы нередко мы с мамой сидели без копейки, так что не было даже на кино, хотя билет стоил рубль. А когда в 17 лет я захотела сшить юбку, мне пришлось продать коллекцию открыток, которую я долго и тщательно собирала, — метр хорошей шерстяной материи стоил триста рублей.
В 47-м отменили карточки и произвели денежную реформу. Слухи о ней распространились за несколько дней до того, как об этом было объявлено официально. Люди осаждали сберкассы, кто забирая, а кто, наоборот, мечтая положить на книжку имевшиеся деньги. Случалось, что сначала клали, а потом опять брали и наоборот. Магазины опустели, некоторые просто закрылись. Расхватали все, что только можно, вплоть до унитазов и зубоврачебных кресел; потом сами не знали, зачем купили, и что теперь со всем этим делать. Те, у кого деньги лежали в сберкассе, пострадали меньше, хотя и им была обменена не очень значительная сумма один к одному, а те, у кого деньги были дома, в кубышке, потеряли все. Нас с мамой, как и очень многих, это вообще не коснулось, сбережений ни на книжке, ни на руках не было.
Когда, уже в начале пятидесятых годов, я просила у мамы денег на капроновые чулки, две ее приятельницы в таких случаях любили повторять: «Мы в твои годы, во времена военного коммунизма, ходили в валенках». И сейчас, глядя на своих многочисленных внуков, которые в свои десять или восемь лет успевают сменить не одну пару часов, хотя их родители крутятся как белки в колесе, да просто на износ, чтобы заработать на жизнь, мне хочется им сказать: у меня первые часы появились в 20 лет, но, вовремя вспомнив про военный коммунизм, молчу и не говорю.
Всю войну и после войны у нас, да и не только у нас, — это было всеобщим бедствием обитателей верхних этажей, — протекала крыша. Весной с таяньем снега лило так, что половину комнаты мы заставляли тазами, тазиками, корытами и просто кастрюлями, а кровати и другие необходимые вещи отодвигали в дальний от окна конец комнаты. Потолок в конце концов не выдержал ежегодных наводнений и рухнул, как раз над маминым рабочим столом. Мама, по счастью, в этот момент разговаривала по телефону, иначе неизвестно, чем бы все кончилось, — слой штукатурки был толстенный, — ведь дом старый, да и обвалился кусок чуть не с четверть потолка. Мама и до этого, а теперь с удесятеренной энергией, обзванивала бесконечные рай- и мосжилотделы, обращалась к каким-то депутатам, но все безрезультатно. Наконец, отчаявшись чего-нибудь добиться, она написала, уж не знаю по чьему совету, тогда считали, что иногда это срабатывает, Сталину. Через неделю, если не раньше, крышу починили, но аккуратно только над нашей комнатой, а еще через несколько дней откуда-то позвонили и, не назвавшись, поинтересовались, починена ли крыша.