Анри Труайя - Марина Цветаева
– Знаешь, Ася, я тебе благодарна, конечно, ты столько трудилась, но я тебе говорю: мне это совершенно не нужно!.. Тебе еще предстоит столько для себя и Андрюши, и (уже негодуя и протестуя): Не трать своих сил!
И было, как привкус душевной тоски, за каждым ее движением, рассказом чувство обиды, глухой, ей мной нанесенной в этих наволочках и рубашках, полотенцах, паркете. И я не повторила своего навязанного труда».[98] По реакции сестры Анастасия поняла, что та не переменилась и что единственная важная для нее в жизни вещь по-прежнему – поэзия, остальное ничего не значит.
Поначалу смущенная, мало сказать, сбитая с толку непривычной обстановкой, совершенно растерянная Анастасия взяла себя в руки и постаралась поправить свои дела. Начала с того, что стала работать – правда, жалованье было очень низким: обучала грамоте пожилых и старых женщин в военном учреждении, куда ее устроила Марина. Но она продолжала поиски новой работы или хотя бы приработков, убежденная, что рано или поздно «все образуется». Но если она не слишком жаловалась на безденежье и нищету, то очень переживала, что не может больше разделять интересов и вкусов своей сестры. «… один вопрос не смолкал: в чем же разница наша? Разве меньше пережила я в огне гражданской войны, в голодных болезнях, в утрате моих самых близких? С какого-то перепутья Марина и я шагнули по разным дорогам – и ужели теперь не шагать по одной, как встарь?»[99]
Особенно непонятными казались Асе перипетии личной жизни Марины. После мимолетного увлечения молодым красноармейцем Борисом Бессарабовым, с красными щеками и голубыми глазами, она немедленно подпала под обаяние старого князя Волконского – холодного и изысканного шестидесятилетнего старика, который признавался, что его вовсе не привлекают женщины. Этот аристократ, в свое время – директор Императорских театров, обладал огромной эрудицией, элегантностью и изящными манерами, резко выделявшими его на фоне общей для Республики товарищей распущенности. Наверное, именно реакцией на волну популизма, захлестнувшую Россию, и объясняется то, как быстро, сразу была покорена Марина этим призраком эпохи царизма. Кроме того, имел значение и возраст: князь Волконский был почти вдвое старше ее самой, имело значение то, что он гомосексуалист: все это успокаивало одинокую женщину, считающую себя соломенной вдовой. Чем больше он подчеркивал дистанцию в их отношениях, тем легче ей было умножать свою услужливость, улыбаться ему. Для того чтобы окончательно соблазнить старика, она вдруг предложила стать переписчицей его мемуаров. Ей вовсе не показалось унизительным перейти из статуса поэта в статус добровольного секретаря. И успех этой тактики превзошел все ее надежды. Она делала для него столько и делала это так хорошо, что князя в конце концов тронула ее преданность. И внезапно сдержанность отношений уступила место нежной дружбе. Марина так проанализирует свое чувство к этому человеку в письме литературному критику Александру Бахраху:[100] «Я сама так любила 60-летнего князя Волконского, не выносившего женщин. Всей безответностью, всей беззаветностью любила и, наконец, добылa его – в вечное владение! Одолела упорством любви. (Женщин любить не научился, научился любить любовь.)».[101] Цветаева дошла даже до того, что посвятила старому князю цикл стихотворений «Ученик», в котором воспевалась эта бестелесная, оторванная от реальной жизни любовь.
Он, однако, никогда не выражал чересчур уж сильного восхищения поэзией Цветаевой. Но если его и смущала вольность и дерзость ее стиля, он неизменно говорил, что покорен сильной индивидуальностью автора. Несколько лет спустя Волконский посвятит Марине свою книгу «Быт и Бытие»,[102] прямо адресуя ей предисловие, написанное с огромным волнением и благодарностью. Князь вспоминает хаос, в котором жила Марина, ее тревогу, страх перед полицейскими обысками дома в Борисоглебском, то беспокойство, которое доминировало в их невиннейших встречах, объясняет, какую роль сыграла она в написании самого этого философского труда.
«Однажды Вы мне написали, что нравится Вам, как я быстро от неприятных вопросов быта перехожу к сверхжизненным вопросам бытия. И тут же я подумал, какое было бы красивое название – „Быт и Бытие“. <…> Вы видите, что оно принадлежит Вам.
Но не одно только слово, не один словесный звук Вам принадлежит. Принадлежит Вам и содержание этого звука, то есть раскрытие его содержания.
Это было в те ужасные, гнусные московские года. Вы помните, как мы жили? В какой грязи, в каком беспорядке, в какой бездомности? Да это что! Вы помните нахальство в папахе, врывающееся в квартиру? Помните наглые требования, издевательские вопросы? Помните жуткие звонки, омерзительные обыски, оскорбительность „товарищеского“ обхождения? Помните, что такое был шум автомобиля мимо окон: остановится или не остановится? О, эти ночи!.. <…> Была ли хоть одна заря без жертв, без слез, без ужасов?.. Не могут, не могут принять те, кто не жил там, – не могут. Странно, не умеют люди перенестись в такие условия, в которых сами не были, – не хватает людского воображения. <…> И знаете, еще что я заметил? Людям не нравится слушать про чужие мытарства – скучно, надоело – приелось… О, как легко было бы жить на свете, если бы свои страдания так же легко приедались, как рассказ о чужих!.. Но мы с Вами знаем, мы жили тогда, мы жили там. И страшно было жить, но и стыдно было жить, когда кругом так много умирали. А дышать тем самым воздухом, которым дышали женщины-расстрельщицы? <…> И мы дышали тем же воздухом. И мы жили. И мы выжили… Помните все это? Так вот – это был наш советский быт.
А помните наши вечера, наш гадкий, но милый на керосинке „кофе“, наши чтения, наши писания, беседы? Вы читали мне стихи из Ваших будущих сборников. Вы переписывали мои „Странствия“ и „Лавры“… Как много было силы в нашей неподатливости, как много в непреклонности награды! Вот это было наше бытие. <…>
Вот, милая Марина, я перечислил причины, по которым посвящаю Вам эту книжку… А коснувшись причин моего к Вам уважения, я раскрыл то, что единству моей благодарности сообщает разнообразие восхищения.
Рим, 25 ноября 1923».Вот в такой атмосфере двусмысленной дружбы, горделивой нищеты и страха за завтрашний день Марина сочиняла стихи для нового своего сборника «Ремесло». В этой более зрелой, чем прежние, книге она снова возвращается к болезненным для нее темам русской революции, безнадежной битвы белых добровольцев, своего леденящего одиночества – в то время, как весь мир вокруг корчится в родовых муках. Но на этот раз, кажется, Марина Цветаева уже окончательно находит и свой собственный язык, и свое собственное дыхание. Вначале она писала в правильном и почти традиционном стиле. Безграничное восхищение Пушкиным, вдохновлявшее ее с детских лет, подталкивало к гармонии, ясности. Потом, мало-помалу, встречи с поэтами нового поколения – такими, как Блок, Белый, Маяковский – отдалили ее от пушкинской прозрачности, чтобы приблизить к более напряженной, более неожиданной, более продуманной, более «темной» манере самовыражения. Отныне разница между искусством Пушкина и искусством Цветаевой становится подобной различию между могучим и плавным течением реки среди равнин и прыжками, завихрениями, водоворотами бурного горного потока. В песне Пушкина восхищаешься ее простотой и естественностью, в песне Цветаевой – поиском, трудом, провокацией. Читая Пушкина, думаешь, что невозможно, используя такие простые слова, лучше передать глубинные мысли автора. Читая Цветаеву, прежде всего ловишь себя на том, что ей для выражения своих чувств требуется словесная акробатика. Любой стих Цветаевой – словно любитель биться об заклад: выйдет – не выйдет, любой представляется немыслимой затеей. Она ищет странные, если не архаичные, термины, соединяет и противопоставляет созвучные слова с противоположным значением, чтобы их столкновение породило незабываемую метафору. Эти постоянные поиски чудинки в словаре граничат с поэтическим каламбуром. Она потрясает основы синтаксиса и просодии, обращая музыку стиха в последовательность кличей. Часто она выкидывает из предложения глагол, и это создает у читателя ощущение, будто поэт, задыхаясь, призывает на помощь или публично исповедуется. Может быть также, заметив сходство двух русских слов, она заставляет их отвечать друг другу, рифмоваться, взрываться, а их противопоставление подсказывает ей образ, о котором она бы в другом случае и не подумала… Так, например, обнаружив, что слово «река» (во множественном числе – «реки») напоминает слово «рука» (во множественном числе – «руки»), она играет тем, что сталкивает их, разрабатывая одну тему, и ассоциирует заломленные руки с небесными реками и лазурными землями, где влюбленный ждет, чтобы она соединилась с ним.[103]