Евгения Федорова - На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
— А вы видели? — спросили меня в «третьей части» (так назывался наш отдел по «политическим» и сыскным делам).
— Не видела, но знаю.
— Не пойман — не вор, — резонно ответил уполномоченный третьей части.
Так и не вернули, так и не видела я больше своих часов, наверное спущенных за пол-литра, что всегда можно было «обстряпать» с нашими конвоирами. Раз уж начала про урок, расскажу о пиндушских знакомствах в этой среде. Было там два барака, которые почему-то назывались «колоннами» для малолеток. Это были преступники до 17 лет. В Пиндушах были только мальчики. Позже, в Кеми, мне пришлось столкнуться и с девочками: ничего более распущенного, развращенного и циничного я не видела. Мальчики были немного лучше. К виртуозному и изощренному мату я уже мало-помалу привыкла в нашем собственном бараке, и он мне не так уже резал уши, когда я стала вхожа в колонну малолеток. А я стала туда вхожа.
Уже не помню, кому пришло в голову — нам или нашему начальству — попробовать поручить нам, осужденным по 58-й статье, воспитание «неподдающихся» малолеток. Они отлично знали, что раз отбывают срок, то больше им уже ничто не грозит. С них взятки гладки, потому что они — малолетки. Взрослых за невыход на работу сажают в КУР (колонна усиленного режима), а малолеток — нет. Взрослым за невыполнение нормы урезают хлебную «пайку» до 300 и даже до 200 граммов. Малолетки свои 500 получают при любых обстоятельствах. Взрослых за кражу могут судить, а их не судят.
Они не ходили на работу, слонялись в томительном безделье целый день по лагерю и «промышляли» чем попало. То устраивали налет на ларек, то выбивали ночью окна в амбулатории и выпивали спирт, то громили погреб или кухню. В колонну к малолеткам избегало захаживать и лагерное начальство. Убить не убьют, но избить до полусмерти могут запросто. Напрасно надрывались по утрам нарядчики, уговаривая малолеток выйти хоть на какую-нибудь работу. Вот их-то и решено было начать с нашей помощью перевоспитывать, учить читать, писать и вообще — хоть чему-нибудь учить.
В то время я была копировщицей в конструкторском бюро. На «общих работах» я проработала в Пиндушах всего дня три: расчищала снег на строящихся лихтерах, вила веревки вместе с какими-то женщинами и перебирала гнилую картошку. Потом меня перевели в КБ. «Общих работ» в Пиндушах, по существу, вообще не было — ни лесоповала, ни сельского хозяйства. Предусматривались только подсобные хозяйственные работы.
В основном же нуждались в плотниках и более или менее квалифицированных рабочих, чтобы использовать их в деревянном судостроении. Строили большие самоходные баржи — лихтеры, гидрографические исследовательские суда и маленькие речные трамвайчики с корпусами типа японских «кавасаки».
Итак, я работала в копировальной группе, и мне предложили обучать копированию шестерых мальчишек из малолеток, изъявивших желание учиться. Я взялась за них с энтузиазмом — тогда я за все бралась с энтузиазмом, даже за гнилую картошку. Кстати, она была бичом и сказочным «белым бычком» для лагерей. Весь год, начиная с осени, гоняли женщин в овощехранилища перебирать картошку: гнилая отдавалась на кухню, хорошая ссыпалась обратно в закрома. Назавтра — то же самое. На третий день — то же. И так — изо дня в день, пока не наступала весна и картошка не кончалась. Ее всегда перебирали и всегда ели гнилую. Неужели хорошей хватало только для лагерного начальства?! Ведь ее было больше, чем гнилой!..
Ну а теперь о моих малолетних урках-«чертежниках». Работа копировщика требует, прежде всего, аккуратности и терпения при всех обстоятельствах. При наших же — особенно. Надо было не только аккуратно проводить линии и штрихи нужной толщины, но и ни на минуту не забывать о мухах. Дело в том, что у нас не было настоящей туши на спирту. Мы терли тушь в палочках и разводили ее в сахарной воде. Как только на кальке проводилась линия, на нее устремлялись мухи. Если вы вовремя их не отгоняли, они погружали свои хоботки в тушь, оставляя на месте линии ряд аккуратных светленьких кружочков. Однажды, уходя с работы, я забыла накрыть уже почти готовый чертеж величиной в два листа ватмана. Наутро я нашла бледный призрак своей копии, начисто съеденной мухами!
Сначала мальчишкам нравилось держать в руках новенькие блестящие рейсфедеры и циркули. Они были польщены обществом арестованных по 58-й статье, хотя продолжали за глаза и в глаза величать нас «придурками» и «заср… интеллигенцией». Впрочем, в нашей копировалке — длинной, светлой комнате, сплошь заставленной чертежными досками, они старались «не выражаться». Но когда дело дошло до самых несложных, но все же настоящих копировок, все пошло вкривь и вкось. То на почти готовый чертеж капала жирная клякса, то рейсшина или треугольник размазывал невысохшую линию, то нахальная муха прямо из-под пальцев пожирала тушь…
Теперь тут и там трехэтажный мат оглашал комнату, и злосчастная копировка посылалась по всем мыслимым и немыслимым адресам, и в хвост и в гриву. Малолетки выходили из себя, рвали кальки на мелкие кусочки, едва удавалось спасти сами чертежи. Однажды один из них в раже раздражения запустил флаконом туши из одного конца комнаты в другой, и тушь, описывая свою воздушную траекторию, окропила по дороге целую вереницу чертежных досок с приколотыми на них ватманами!
Мы были с ними терпеливы, урезонивали и успокаивали, подбадривали и хвалили мало-мальски сносные работы. И все же — один за другим — наши малолетки исчезали из чертежного бюро, и к концу моего пребывания в Пиндушах остался только один, который в конце концов стал хорошим копировщиком. Стараясь хоть чем-то быть полезной нашим подшефным, я надумала пойти к ним в «колонну» и дать им урок русского языка. Ведь теперь, как я думала, у меня были «свои» чертежники, которые не дадут меня в обиду. И точно, не дали. Когда во время урока кто-то, подкравшись сзади, опрокинул классную доску (не знаю, где ее раздобыли и откуда притащили в барак малолеток), «мои» как ястребы кинулись на забавника, выволокли его за дверь, и оттуда послышались звонкие затрещины и прочие красноречивые звуки доброй потасовки.
Но все равно из занятий русским языком ничего не получалось. Ученики не сидели на местах. Слонялись по комнате, курили, переругивались вслух и почти не обращали внимания на падежные формы имен существительных, о которых я им с жаром толковала. Тетради, которые им выдали, они тут же использовали на «козьи ножки» и самодельные карты. И только когда я, отчаявшись привлечь их внимание существительными и глаголами, начала читать вслух:
У лукоморья дуб зеленый,
златая цепь на дубе том,
ко мне сразу придвинулось несколько человек, в глазах которых промелькнули удивление и интерес.
— Ну, ну! Давай, давай! — подгоняли они, когда в горле у меня пересыхало и я останавливалась, чтобы перевести дух.
Так мы и отхватили всего «Руслана» за один присест. Потом я читала им и «Цыган», и «Бахчисарайский фонтан», и «Полтаву», но ничто такого потрясающего успеха, как «Руслан и Людмила», не имело. Много раз мои нетерпеливые ученики требовали снова и снова:
— Даешь «Руслана»!
Однажды я забыла в колонне малолеток свою меховую безрукавку, которую сняла из-за жары и оставила на спинке стула. Потом, уже выйдя из барака, вспомнила и вернулась за ней. Ее уже не было.
— Не беспокойся, сейчас доставим, иди! — пообещал кто-то даже не из чертежников моих, а просто из поклонников «Руслана». Через полчаса безрукавку «доставили», а вора исколотили так, что его пришлось отправить в лазарет. Общий уркаганский закон «своих не трогать» действовал и у малолеток. Благодаря «Руслану» и я у них стала как бы «своей». Потом, за годы кочевий по лагерным «командировкам», по этапам вместе с урками мне не раз случалось быть «раскуроченной» (обобранной) моими соседками или соэтапницами. Но всегда это было сначала, пока я была еще «чужая». А потом, когда становилась «своей», они уже никогда меня не «обижали» и добродушно подтрунивали над совершенным ранее налетом.
Среди урок встречались люди незаурядные, одаренные, наделенные пылкой фантазией или необычайной памятью. Так, например, на «Водоразделе» летом 1937 года, когда мы были лишены книг, радио, газет и других мало-мальских крупиц культуры, утешением нашей небольшой, человек в шесть, компании был урка Сережа, влюбленный в Есенина и чуть ли не все стихи поэта знавший наизусть. На животе его было вытатуировано крупными буквами: СЕРГЕЙ ЕСЕНИН. Когда Сережа читал «Письмо к женщине», то в конце, после слов «Знакомый ваш…», неизменно трагическим жестом оголял живот и демонстрировал татуировку: Сергей Есенин.
Читал он хорошо, с выражением, со слезами на глазах. Другой урка — одноглазый Степа — задушевно и проникновенно пел под гитару старинные русские романсы и арии из оперетт. Почти все отлично танцевали, а чечетку любили отбивать до самозабвения и хорошего чечеточника чуть ли не на руках носили. Недаром каждый вожак и коновод у них был первоклассным чечеточником. Впрочем, вожаки, конечно, были талантливыми организаторами и могли заставить «массу» делать что угодно. Их боялись и слушались беспрекословно все по тем же неписаным законам уголовного мира.