Алексей Новиков - Впереди идущие
– Замечательно сказано у Гегеля об ученых бонзах, – повторяет Александр Иванович, – но представь, Наташа, именно философы и оказались особенно косны. Они равнодушны ко всему, что не касается, по их мнению, их собственной науки. А не касается, стало быть, весь необъятный мир трезвых знаний, добытых человечеством.
Наташе многое не ясно в этих рассуждениях. Вот и отстанет она, потерявшись в бездне премудрости. Но сейчас же протягивает ей руку муж: «Идем дальше вместе!»
А Наташе все-таки порой становится страшно: сможет ли она идти рядом с ним?
Эти мысли стали приходить к ней вскоре после свадьбы. Их счастье было полно и, казалось, неиссякаемо. Но чем полнее была их любовь, тем нетерпеливее рвался Герцен к людям, к деятельности.
– Я рожден для кафедры, для форума! – скажет, бывало, Александр Иванович, а сам мечется по комнате, готовый сотрясать стены, потом с горьким вздохом берется за рукописи.
Тогда, глядя в будущее, тревожно задумывалась Наташа: что, если и она когда-нибудь станет невольной ему помехой? Время шло, тревожные мысли возвращались.
В Москве по-прежнему щедро светит им любовь. Разве может угаснуть солнце? А крохотный червячок сомнений точит и точит сердце.
Александр рожден для кафедры, для форума? Но и Наталья Александровна теперь знает, что нет в России такой кафедры, с которой мог бы свободно прозвучать голос ее мужа. Если же и можно представить себе российский форум, то не иначе как с частным приставом или квартальным надзирателем у входа.
– Так для чего же я предпринял свой труд? – спрашивает Герцен, отрываясь от рукописи. – Что должна дать людям новая философия?
Наташа ласково гладит его усталую голову.
– Изволь; пожалуй, даже я теперь отвечу. Новая философия должна соответствовать потребностям нового мира… Так? Видишь, я тоже кое-чему научилась. Философия, – продолжает она серьезно, – должна помочь людям перестроить жизнь.
– Иначе не было бы ни нужды в философии, ни пользы от нее, – подтверждает Герцен. – Молодец, Наташа! Ты не теряешь времени даром!
– Я твое создание, – тихо говорит Наталья Александровна, – если только не отстану от тебя в пути.
– Милая, когда же ты расстанешься с этими мыслями?
– Может быть, и никогда…
– Слышать этого не могу! – Герцен ласкает Наташу, целует ее глаза. – Не уподобляйся, ради бога, тем романтикам, которые пуще всего любят рыдать над руинами собственных нелепостей.
– Не буду, не буду, – говорит, улыбаясь сквозь слезы, Наташа. – Пока мы вместе, я буду жить тобой. А как жить тебе? Я вижу и чувствую: ты томишься пустотой жизни. Я все понимаю. Мне больно, и я плачу. Я знаю, что ты меня любишь, а чем, кроме любви, могу помочь тебе я?
Все те же мысли, все те же тучки: набегут, исчезнут и снова вернутся. Но что значат они перед силой любви? Разве может погаснуть солнце?
Допоздна сидит над книгами Александр Герцен. Потом открывает рукопись:
«Мы живем на рубеже двух миров…»
Глава пятая
Герцен загорается, когда думает о будущих сражениях с цеховыми учеными, не видящими далее собственного носа, и с буддами от науки, которых и калачом не заманишь в мир живой действительности. Но, прежде чем начать генеральное сражение с псевдонаукой и псевдоучеными, надо освободить науку от тех ложных друзей, которые могут быть страшнее любого врага. Это – дилетанты. С них, дилетантов, и начал Герцен философский трактат.
Когда говорит он об этих людях, толпящихся вокруг науки, речь его становится язвительно-беспощадной.
Дилетанты чувствуют неудержимую потребность пофилософствовать, но пофилософствовать между прочим, легко и приятно. Они жаждут осуществления несбыточных фантазий и, не найдя их в науке, отворачиваются от нее. Им дорога́ не истина, а то, что они называют истиной. Дилетанты клевещут на науку. Оттого и надобно начать бой против них.
Все это было написано Герценом еще в Новгороде. Теперь он читал статью о дилетантах в науке друзьям в Москве.
Грановский принял ее как долгожданную новость. Он был в восторге от смелого вызова врагам науки. По обыкновению, шумел Кетчер: смерть им, философствующим тупицам! Василий Петрович Боткин считал, что Герцен пишет не статью, а героическую симфонию.
– Дилетантизм – опасная болезнь, – говорил Александр Иванович, – а у нас эту болезнь почитают чуть ли не достоинством. Наши дилетанты с плачем засвидетельствовали, что они обманулись в коварной науке Запада, что ее результаты темны и сбивчивы, и нет нелепости, которая бы не высказывалась после этого с уверенностью, приводящей в изумление.
Споры, которые велись в Москве, подтверждали справедливость этих мыслей. Алексей Степанович Хомяков, например, развивал тезис, который казался ему непогрешимым:
– Нельзя дойти разумом до познания истины. Разум может только развивать зерна истины, полученные через откровение свыше. Иначе никогда не дойти разуму до понятия о духе, до понятия о бессмертии.
Герцен сбил с коня философа-славянофила первым ударом.
– Выводы разума, – сказал он, – не зависят от того, хочу я их или нет.
Алексей Степанович Хомяков взглянул на смельчака с едва скрытым раздражением:
– Как же надо свихнуть себе душу, чтобы примириться с такими выводами.
– Докажите мне обратное, – продолжал Герцен, – и я приму вашу истину даже в том случае, если она приведет меня в часовню к Иверской божьей матери.
Хомяков, пораженный неслыханной дерзостью, отвечал уже с явной неохотой:
– Для этого надобно иметь веру.
– Чего нет, Алексей Степанович, того нет, – заключил Герцен.
Спорить было больше не о чем. Столкнулись вера и безверие, предание и наука, откровение и разум.
В Москве жил еще один философ, очень далекий от славянофилов, – Петр Яковлевич Чаадаев. Его «Философическое письмо», напечатанное несколько лет назад в журнале «Телескоп», прозвучало тогда как выстрел в глухой ночи. Мужественно обличил Чаадаев застой русской жизни. Но философ не оценил славного прошлого русского народа и не увидел для России другого будущего, кроме приобщения… к всемирному католицизму.
Грустный вернулся Герцен от Чаадаева.
– Как страшно, Наташа, слышать голос, исходящий из гроба. Но еще больше претит мне тот елей, который выдают за философию славянофилы. Чаадаев, несчастный, весь в прошлом. Славянофилы же тем и вредны, что противостоят будущему. Ох как они вредны!
А Наташа вернула его от споров со славянофилами к судьбам ничем не примечательных людей, с которыми она сжилась еще в Новгороде.
– Скажи, – спросила она, – что будет с Любонькой и Круциферским? Нельзя же злоупотреблять автору терпением читательницы, притом пока единственной!