Виктор Гребенников - Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве.
Письмо сорок седьмое:
ШКОЛА
I. Август 1941 года ознаменовался изрядными для меня событиями, превесьма положительными. Первое из них заключалось в том, что у отца ничего не получилось с этими двумя его поездками на золотые прииски для испытаний и внедрения изобретённого им вибратора — сухой безводной добычи золота. Согласно одному его варианту, мы должны были сняться с этого вынужденного пункта пересадки в Исилькуле и переехать в Челябинскую область, в коей он раньше бывал, где видел своими глазами на приисках добычу золота старательскими артелями и государственными предприятиями; в другом варианте имелась в виду уже упомянутая мною Якутия с золотоноснейшей её рекою Алданом. Но, во-первых, разрешения выехать с семьёй в те иль иные края отцу, к нашей превеликой с матерью радости, не дали из-за войны эти «проклятые бюрократы», коих он дома материл нещадно; во-вторых, сколько отец ни распродавал на базаре наших домашних вещей из прибывших малой скоростью, ни на какую дорогу этих денег всё равно не хватило бы из-за бешеного роста цен, ускоряющегося по мере наступления гитлеровских войск на нашу любимую родину. Невозможность выезда из Исилькуля повлекла однако за собой другое, очень даже благое для меня обстоятельство: несмотря на категорический запрет отца учиться в школе дальше (он очень боялся, что из школы я попаду в институт, где из меня сделают бездарного инженера-бюрократа, с каковыми он сталкивался во все эти годы) я, уже повзрослевший, начхал на эти самые его запреты, и, при горячей поддержке матери, поступил-таки в восьмой класс Исилькульской средней школы-десятилетки, тогда единственной в посёлке и во всём районе. Двухэтажное кирпичное здание школы скучно-казенного вида было к началу учебного года уже занято под военный госпиталь: железнодорожные эшелоны, идущие с фронта, развозили по всей оставшейся стране раненых солдат, в том числе и в этот наш Исилькуль. А десятилетку перевели из каменной школы (каменными здесь называли кирпичные) в так называемую саманную школу, каковая находилась в другом месте посёлка; до этого она была не то четырёхлеткой, не то семилеткой, действительно саманная, приземистая, но всё же уместившая и нашего брата старшеклассников. Тут следует сказать вот о каком парадоксе. В Симферополе, одолеваемый, как ты помнишь из первых «Писем», множеством хворей, я рос весьма медленно, и в классе был самым низеньким по росту, отчего тогда сильно переживал. Здесь же, в Исилькуле, неожиданно оказалось, что я — самый высокий ученик в классе, если не во всей школе. Выходит, за год странствий с моим организмом случилось нечто такое, отчего я быстро и намного вымахал; я и раньше это замечал по теснеющей обуви, укорачивающимся рукавам и штанинам, а тут, в классе, убедился в этом совсем наглядно.
II. Сказанное явление, вкупе с накопленным уже жизненным изрядным опытом, сделало меня, который в детстве был весьма скромен, стыдлив и нелюдим, вполне нормальным юношей, по меньшей мере, равным другим. Посадка в новый класс к незнакомым ребятам и учителям, в отличие от первого класса, о чём я тебе когда-то писал, очень меня обрадовала и, несмотря на тяжёлые условия обучения, доставляла большое удовлетворение. Я взял, что называется, с места в карьер, немедля восстановив свой отличниковый статус, к немалому удивлению учителей, знающих, что даже при простом переводе ученика из одной школы в другую, производимом без перерыва, таковой ученик по успеваемости на некоторое время съезжает; когда же им, учителям, стало известно, что я вообще не учился целый год, разъезжая по стране, а стало быть безнадёжно отстал и всё забыл, горячо убеждали мать сдать меня в какой-нибудь омский или иной техникум, или определить на работу; вообще в советское время годичный пропуск школьника был недопустим по закону и придирчивый школьный директор мог бы заставить моих родителей отвечать за это дело перед судом. Но этого не случилось, и сошлись на том, что я посижу некое короткое время в восьмом классе, и, если не потяну, то до свидания, документов моих пока так и не приняли, и несколько дней я был кем-то вроде вольнослушателя.
III. Мать умоляла меня засесть за учебники, дабы вспомнить-догонять; я же заупрямился и настоял на своём, не открыв до начала учебного года ни одной в них странички. Не устроив мне ни экзаменов, ни собеседования, учителя к исходу первой недели обнаружили мои весьма выдающиеся энциклопедические способности и отменную память даже по отношению к такому, казалось бы, беспредметному и ненужному предмету, как немецкий язык, не говоря уже о прочих дисциплинах, о коих я, оказывается, просто-таки соскучился. Я угодил в тот же самый восьмой класс, в который перешла из седьмого младшая дочь дяди Димитрия Рая, что ещё более облегчило мою адаптацию. В этом классе многие учились на-отлично, в том числе и она, ну а про меня уж и говорить нечего. Усадили нас в таком же порядке, каковой у них был в прошлом году — не по успеваемости, а по росту, чтобы впереди сидящие не мешали задним видеть доску; таким образом я попал в задний левый угол, как самый долговязый, где и просидел все оставшиеся годы до окончания десятилетки.
IV. Школа, в связи с войной, сильно бедствовала, в частности, с дровами: надобно было отопить несколько круглых высоких печей-«голландок», обогревавших каждая свой класс. Дров перепадал сюда мизер, и потому в классах была поначалу просто холодина, к зиме же наступили свирепейшие морозы, так что мы учились в пальтишках, шапках и валенках, у кого таковые были; я в число подобных счастливцев ещё не вошел, так как валенки стоили больших денег. Учителю приходилось не раз прерывать урок, чтобы дать нам потолкать друг друга, потопать и побегать для согревания. Чернильницы-непроливашки в тряпочных мешочках с завязкой лучше всего было держать в карманах у тела, выставляя на парту лишь на минуты записей; заслушаешься педагога, ткнёшь пером в чернильницу, а там вместо жидкости — лёд… О том, что в стране кончилась бумага для тетрадей и что я писал на маминых французских романах промеж строк, вдобавок перевернув книгу вверх ногами — я уже тебе рассказал. Несмотря на голодуху, замерзаловку, на смертельно нависшую над Родиной опасность захвата её злобным врагом, несмотря на все эти и многие иные беды — знания, даваемые нам в этом мёрзлом убогом помещении, прочно и чётко ложились в мириады мозговых ячеек, жаждущих их восприятия, переработки и хранения; очень многие из них сохранились до сих пор, целых пятьдесят два года спустя. И думаю я порой, что тому весьма способствовал годовой «прогул» между седьмым и восьмым классом, каковой пропуск давал отдохнуть этим «школьным» ячейкам в мозгах, но до верху нагрузив другие ячейки — «бытовые», «путевые» и многие-премногие иные. Мне даже кажется, что педагогические светила рано или поздно придут именно к такой системе образования — с обязательными годичными каникулами и поездками по белу свету для, выражаясь словами гоголевского Чичикова, «познания всякого рода мест», что не изучишь в самой богатой и блистательной гимназии. Невзгоды при этом терпеть, наверное, не обязательно, а повидать мир, людей, города, деревни, дороги — очень даже полезно, и именно в таком возрасте.