Полина Осетинская - Прощай, грусть
Дневник
Когда вошла сегодня сюда, комната показалась такой уютной. Но стоило открыть окна, и в комнату хлынул поток грязи, обыденного пейзажа и чего-то очень мерзкого. Как ужасно каждый день наблюдать четырехугольной каменный двор с одним чахлым облезлым деревом! Отсюда нет выхода.
…Петербургские улицы вечером, под колпаками желтых фонарей, как макет. Декорации к спектаклю «жизнь». И краски все вокруг странно блеклые. Черные, бурые, серо-желтые. Кажется, что яркого больше не будет никогда.
…Сегодня воскресенье. Когда вышла на улицу, было очень солнечно и тихо. Так тихо, что я слышала только шуршание платка на голове. Пошла вдоль Мойки, слушая это мерное шуршание. Придя на почтамт, написала два письма и пошла обратно.
Испытывая поначалу лютую ненависть к Ленинграду, я заставляла себя часами ходить по улицам, вглядывалась в каждую трещину, пытаясь найти в ней тайну этого города. Это сейчас, приезжая в Петербург рано утром, я смотрю на него из окна машины и задыхаюсь от восторга – каждый раз, как первый. Тогда же я думала, что здесь не живут, а притворяются живыми. Чтобы стать частичкой плоти этого монстра, требовалось умереть и возродиться в ином качестве. Надо было избавиться от «прямоговорения» и перейти на иносказание, овладеть подменной риторикой. Найти коды и ключи к северному Сим-Симу.
Скрашивали однообразие моей жизни Ира Тайма-нова с Владиком Успенским. Они выводили меня в свет на различные культурные светские мероприятия, устраивая небольшие выступления. Я очень любила бывать у них дома, и иногда ночевала в кабинете, обтянутом темно-розовым шелком, с канделябрами на стенах. Ира кормила меня деликатесами, одевала, решая вместе со мной насущные вопросы бытия и сознания. С мягкой язвительностью Владик учил варить суп из свиных отбивных: я по неопытности положила их в кастрюлю с бульоном, так что делать было нечего. Учитывая то, что он был добрым и нежным человеком, выходило необыкновенно элегантно, вызывая во мне приступы истерического смеха. Оба они вцеплялись в глотку любому недоброжелателю, защищая и делая для меня все, что было в их силах.
Осетинский писал на Ленинградское телевидение анонимные письма в адрес Ирины, угрожал ей и даже один раз чуть не побил. Знаю только нескольких людей, не отступивших перед ним, и она в их числе.
И конечно Марина и ее мама Клавдия Яковлевна. После урока на Черной речке меня отпускали в интернат, только накормив до отвала, обласкав и сделав необходимые мне внушения. Я очень любила спорить, особенно за инструментом. Говорила: а вот в прошлый раз вы так велели играть. Так, да не так, – терпеливо отвечала Марина: нет и не может быть в музыке одной стоячей воды. Я могла упрямиться и не понимать, чего же от меня хотят, но стоило ей сесть за рояль и показать, сразу все вставало на свои места.
Приезжая на каникулы в Москву ночным сидячим или плацкартой, я дышала полной грудью, встречалась с любимой семьей Русецкой – Айги, а также обзавелась еще одной нежной дружбой – с Женей Ма-тусовской, внучкой Михаила Матусовского, автора «Подмосковных вечеров».
Женя была старше меня на два года, очень красива: высокая, с длинными черными волосами и глазами Юдифи. Она писала картины маслом. Ира и Юра, ее родители, были врачами и воплощали собой мое представление о настоящей семье: никогда не ссорились, были нежны со всеми, умны, терпеливы. Они всячески просвещали меня: показывали Бертолуччи, водили в Ленком, на выставки и концерты «Виртуозов Москвы».
К слову, с «Виртуозами» и Владимиром Спиваковым я пересеклась однажды в детстве: отец уломал Владимира Теодоровича прослушать меня в оркестровой репетиции. Я пришла, села и вместе с оркестром сыграла концерт Гайдна. Очень неудачно. Спиваков уклонился от сотрудничества со мной. Однако досталось не только мне за «мертвую игру», но и Спивакову – отец разразился яростной статьей. Насколько мне известно, этого Владимир Теодорович до сих пор не забыл.
В короткий отрезок нашей дружбы с Матусовски-ми, вплоть до их отъезда в США, вместилось многое. Увы, в самом начале девяностых расцвели омерзительные антисемитские группы, все эти «Памяти» и прочий обыкновенный фашизм. Испугавшись за Женино будущее, они решили уехать. Не спав ночь, я провожала их в Шереметьево, глотая слезы – тогда отъезд на ПМЖ по инерции все еще означал вечную разлуку.
Но где-то убудет, где-то прибудет. Разъединив с Женей, судьба послала меня на гастроли в Симферополь и Чеховские дни в Ялту с группой от Фонда культуры. По своей обычной привычке я стеснялась до ужаса: окружающие воспринимали это как задирание носа в нечеловеческой гордыне. Возможно, это так и выглядело. В самолете рядом со мной сел молодой человек лет двадцати семи, черноволосый, небритый и в белом плаще – как мне сказали, концертмейстер. Пока он дремал в кресле, я разглядывала его щетину и думала: ну разве так выглядят концертмейстеры?
После репетиции на чеховском рояле мы спускались вниз к набережной вместе с черноволосым и небритым, беседуя о Чехове, Ялте, Чайковском, музыке и молодости. У гостиницы «Ореанда» мы уже были лучшими друзьями. Звали черноволосого в белом плаще Алексей Гориболь. Между нами установилось взаимопонимание без скидок на мой юный возраст, и это давало свободу говорить о чем угодно. Мы сразу нащупали наше сходство, состоявшее в легком налете изгойства, – обоим были слишком знакомы упреки в дилетантизме. Прирожденный пианист, он тем не менее закончил Гнесинскую школу и Московскую консерваторию как контрабасист – так случилось. Алеша тоже выгрызал свое право касаться клавиш на равных с дипломированными. Без бумажки ты букашка – и он окончил Горьковскую консерваторию заочно уже как пианист.
Шла Страстная неделя. Пасхальную ночь мы с Алексеем провели, курсируя между храмом и «Оре-андой». Мы были молоды и нетерпеливы, отстоять всю службу казалось тяжело, поэтому в праздничной эйфории то ходили петь пасхальные тропари с паствой, то выходили к морю. До сих пор мне вспоминается эта ночь, как одна из самых счастливых, светлых. Пасхальная радость, умноженная радостью прекрасной новой дружбы, резкий неистовый запах ранней весны, моря, горящих свечей в церковном дворе, кипарисов – казалось, это и мое обновление тоже. Человек ведь, как и природа, живет сезонами: долгая спячка, бесконечная слякоть, а потом вдруг раз – и все зазеленело, распустилось, бурно расцвело.
Вернувшись из волшебного мира к своим крысам, я погрузилась в преодоление своей вселенской алгебраической тупости.
«Мама, я поняла, что такое счастье. Счастье – это когда есть кипятильник и горячая вода, и нету алгебры. А кипятильник у меня вчера взорвался. Пшик! И отобрана одна неотъемлемая часть существования. Мама! Ты должна проникнуться. Проникнись, пожалуйста, повещественней так, поэнергичней».