Владимир Войнович - Автопортрет: Роман моей жизни
Потом меня перевели работать на лошади с большей зарплатой (на огороде я получал 3 рубля 29 копеек, а здесь 5 рублей 12 копеек в день). Лошадь я брал на конюшне, пригонял ее на огород и запрягал в распашник – плуг с двумя ручками и двумя лемехами. Распашник этот применялся для окучивания картошки и капусты. Работал я со взрослым напарником. Моя задача была: сидя верхом на лошади, направлять ее, чтобы двигалась точно по борозде. Напарник шел следом, вспахивая борозду между кустами картошки и капусты.
Первое время я работал в паре с расконвоированным Федей, посаженным за убийство. Он и его друзья большой компанией забили какого-то парня до смерти. Федя считал себя невиновным. «Я его не убивал, – говорил Федя. – Я его только колышком».
Колышками назывались жерди, вырванные из забора.
Федя ел сырую картошку и уверял, что она очень вкусная. Я попробовал и спросил, что же в ней вкусного. Федя сказал: «Был бы ты такой голодный, как я, понял бы».
Я был еще недавно куда голоднее его, но теперь уже не понимал.
Мара и Марья Ивановна
В Ермакове мы жили в коммунальной квартире на втором этаже двухэтажного деревянного дома. Соседями оказались бывшие кулаки из Ленинградской области, настоящие кулаки, а не выдуманные. То есть богатые крестьяне, раскулаченные и сосланные на север. Соседка Серафима Ивановна рассказывала маме (а я подслушал), что у нее до раскулачивания было шестьдесят ночных рубашек. Сейчас столько рубашек у нее не было, но, по моим представлениям, жили они неплохо. Ели без ограничений жареную на сале картошку и толстые твердые вкусные котлеты, которыми Серафима Ивановна и меня угощала охотно.
Муж Серафимы Ивановны, Александр Иванович, был здоровый мужик и работал на бойне. Профессия ли сделала его жестоким, или жестокость помогла выбрать профессию, не знаю, но он часто и до полусмерти порол ремнем свою пятнадцатилетнюю дочь Мару. Вообще из их комнаты всегда неслись нечеловеческие крики. То орала во время порки Мара, то он сам во время приступов язвы катался по полу и орал.
Мара была в отца, высокого роста, и казалась мне очень красивой. Я был на три года моложе Мары, поэтому общения вначале не было никакого. При встречах в коридоре я с ней вежливо, как со взрослой, здоровался, она отвечала надменным кивком. Но однажды, возвращаясь откуда-то домой, увидел Мару – она, прячась за уборной, курила. Я хотел пройти, сделав вид, что не заметил ее, но она поманила меня пальцем. Я подошел. Она курила, усмехалась и разглядывала меня внимательно и не спеша. Потом спросила:
– Как дела?
Я сказал:
– Ничего.
– Курить хочешь? – И протянула горящую папиросу.
Я вообще-то уже покуривал, но если б и не курил, тоже вряд ли бы отказался. Я прикоснулся к мундштуку папиросы осторожно, стараясь его не слишком слюнявить.
– Так ты же не затягиваешься? – сказала Мара. – Разве так курят? Надо вот так. Набери полный рот дыма и скажи: «И-и-и!»
– И-ии! – повторил я послушно.
– Да не так. Надо говорить, в себя втягивая: «И-и-и! Наши едут!»
Я повторил, как она сказала, и не закашлялся.
– Молодец! – одобрила Мара. – Стих про ботинки знаешь?
– Про какие ботинки?
– Про папины. Хочешь расскажу? Папе сделали ботинки. Не ботинки, а картинки, папа ходит по избе, бьет мамашу… папе сде…лали ботинки…
Надо сказать, что к тому времени я знал уже много стихов Пушкина, Лермонтова, Никитина и Кольцова, но таких стихов не слыхал.
– А песню про Сережу знаешь?
– Нет.
– Ну тогда повторяй: «Я поехал в Тифилис, Сережа. Заработал сифилис». – «Ну и что же?» – «Надо к доктору сходить, Сережа». – «Стыдно, стыдно мне идтить». – «Ну и что же?»
Спевши песню со всеми употребляемыми там словами, она загадала загадку: «Перед употреблением твердое, после употребления мягкое, состоит из трех букв, кончается на «и» краткое?»
– Знаю! Знаю! – закричал я.
– Ничего ты не знаешь. Это чай. Плиточный чай пил когда-нибудь? Вот. Он перед употреблением твердый, как кирпич, а потом мягкий.
После этого Мара стала заманивать меня в разные углы, рассказывать анекдоты и просвещать по сексуальной части, расширив мои познания далеко за пределы, открытые мне двоюродным братом Эмкой.
И вот однажды, когда ни ее, ни моих родителей не было, Мара заманила меня к себе в комнату и, глядя мне в лицо своими большими голубыми глазами, спросила, понизив голос:
– Хочешь покажу?
– Что?
– Марью Ивановну, – сказала она, дыша глубоко и жарко.
Я хотел спросить, какую Марью Ивановну, но не успел. Мара села на покрытый скатертью обеденный стол лицом к окну, чтобы было получше видно, задрала юбку и широко раздвинула ноги. Открывшееся зрелище меня взволновало, хотя ничего особенного я не увидел. Лишь то, что тысячу раз видел в раннем детстве, когда бабушка водила меня в женскую баню. Меня только удивило, что Мара с этой стороны выглядит как совсем взрослая женщина: то, что она показала, было густо покрыто курчавыми русыми волосами. Это я увидел мельком, потому что тут же смутился и опустил глаза.
– Ну что? Что? Интересно? Зачем опустил глаза? Смотри быстро!
Обеими рукам она впилась в собственное тело и на моих глазах стала раздирать его, открывая сочную розовую мякоть. Мне показалось, что она разрывает сама себя.
Я никогда в жизни не падал в обморок. Но в этот раз был очень близок к нему. К горлу подкатила тошнота, а голова закружилась так, что, рванувшись к выходу, я с трудом попал в дверь. Убежал в комнату и закрылся на крючок. Мара стучала в дверь и кричала, что пошутила.
После этого я не мог ее видеть. При встрече опускал глаза. От какого бы то ни было общения уклонялся. Поняв это, она стала относиться ко мне очень враждебно и, сталкиваясь в полутемном коридоре, норовила толкнуть меня, ущипнуть и по-всякому обзывалась.
Но я на нее не обижался. Я думал: что с нее взять, если она так ужасно устроена?
Идиотизм деревенской жизни
Война чем дальше от нас отдалялась, тем страннее выглядела. Старший брат моего друга Толика Васька Проворов ушел на фронт и очень скоро вернулся, но уже без руки. Как будто только за тем туда и ходил, чтобы там оставить лишнюю руку. В самом конце войны дядю Володю с председателей колхоза сместили (должность кому-то другому понадобилась) и забрали в армию, несмотря на возраст и плоскостопие. Папа шутил, что теперь уж, с помощью дяди Володи, победа нам обеспечена. Укрепляли уверенность в ней и немецкие военнопленные, которых пригнали в Ермаково и распределили кого на конюшню, кого в ремонтные мастерские, а большинство – на полевые работы. Признаком приближения победы стали для нас и дошедшие до Ермакова американские подарки. Мне достались черная мерлушковая ушанка вполне русского покроя и желтые солдатские ботинки из толстой кожи с пупырчатыми подошвами. Они оказались мне великоваты, но с шерстяными носками с ног не спадали. Замечательно было в них ходить, оставляя на влажной земле красивые следы. Еще больше радости доставляли «рационы» – до сих пор помню эти картонные коробки, плотно набитые тушенкой, сгущенкой, шоколадом, галетами, сигаретами и жвачкой. Мы их открывали, как скатерть-самобранку, дивясь, что такое изобилие изначально предназначалось на пять дней одному солдату. Я вспоминал эти «рационы», когда сам служил солдатом и сравнивал их с нашим питанием.