Аза Тахо-Годи - Жизнь и судьба: Воспоминания
А как же просмотрели советская власть и так называемый Главлит? Он же имел дело не только с печатающимися книгами. Мог, наверное, наложить запрет и на прежние издания. Или я ошибаюсь, хотя мне лично известно, как чистили библиотеки. В институте, где я училась и где работал А. Ф. Лосев, — в МГПИ им. Ленина — даже роскошное издание «Божественной комедии» решили предать огню. Об этом рассказывал нам член подобной комиссии, известный профессор Борис Иванович Пуришев (это был конец 1940-х годов — борьба с космополитизмом).
Вот какими неисповедимыми путями — дух дышит, где хочет, — пришла ко мне молитва «Отче наш», и пришла в канун грозного 1937 года. Наверное, в утешение девочке, которой предстоял одинокий трудный путь без семьи. Зато есть кого просить о помощи и защите. «Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое».
Мне было около пятнадцати лет, когда я потеряла отца. Помню, как под утро 22 июня 1937 года на даче, в Мамонтовке (там был целый комплекс дач ЦК ВКП(б)), меня разбудила мама, совсем здесь нежданная, так как она находилась в Москве, где старший брат мой, Хаджи-Мурат, праздновал окончание школы на выпускном вечере. В комнате были утренние сумерки; мама, наклонившись ко мне, сонной, прошептала: «Папа арестован, не бойся». Какие-то люди ходили по комнате, где вовсе нечего было искать. Вскоре все вместе с мамой исчезли, мы остались одни, втроем, и утром начали новую жизнь — я, старшая, младший почти на три года Махачик и совсем маленькая шестилетняя Миночка. Все как будто было как всегда. Я следила за младшими; мы завтракали, обедали. Готовить ничего не надо было. Можно пойти в дачную столовую или взять все домой, что мы и делали, благо располагались все службы здесь же рядом, на огороженном высоким забором участке, где были разбросаны дачи, в которых жили работники ЦК. Вот уж поистине замкнутое пространство, недаром многие его боятся. Обеды были вкуснейшие, а лучше всего мороженое самых разнообразных сортов: сливочное, пломбиры, ананасное, земляничное, малиновое — всего и не перечесть. Так, одни, прожили мы, наверное, неделю. Я, пока на даче, читаю по-французски письма мадам де Севинье к дочери и «Федру» Расина. А потом приехала мама и сказала, что нам надо уезжать в Москву — являлся комендант и потребовал отъезда. В какой-то из ближайших дней пришла за нами машина (помогала переезжать мамина двоюродная сестра Валерия Владимировна Туганова), и мы оказались в нашей московской квартире в полупустом подъезде. Оттуда забрали и других отцов, да и дом напротив, так называемый военный, тоже почти пуст.
Бедный брат мой, Хаджи-Мурат, возвращается под утро с выпускного вечера, веселый, свободный, — школу закончил, блестящий ученик, украшение старших классов! А дом родительский пуст: всю ночь шел обыск (в понятых дрожащая дворничиха Паша Зорина). А уже через несколько дней вызов в комсомольское бюро, и добрейший Володя, вечный комсомольский вожак, требует исключить Тахо-Годи из комсомола. К тому же характеристику в комсомол давал дядя Джалал Коркмасов. Нажмутдин Самурский как секретарь обкома прав таких не имел. Но дядя Джалал тоже арестован, а потом все друг за другом пойдут. Но — большая редкость — на бюро стали спорить, и в конце концов брата не исключили из комсомола. Уже потом на фронте, где он был четыре года на передовой, его приняли после одного из боев в партию. Между прочим, он дал зарок ничего чужого не трогать, особенно на чужой земле, и вернулся без единой раны, хотя часть его бросали в самые опасные места.
Нас переводят в следующий класс в совсем другую школу, что на горке. Ее учеников впоследствии Туська будет презрительно называть «умничками девяностой школы», то есть дураками. Наша, 5-я политехническая (она же 83-я по общемосковской нумерации) становится военным училищем. Уж очень она по своим зданиям и всей структуре подходит для такой цели. Многие ребята, окончившие семь классов вместе со мной, остаются в этом училище. Видно, нужны молодые кадры. Военных старших поколений арестовывают вовсю. Брата, конечно, не принимают в Юридический институт. Он хотел стать юристом — по традиции. И он пошел слесарем в метро. Хорошо хоть, туда пустили, но в дальнейшем, уже после войны, он все-таки закончит юридический, защитит кандидатскую диссертацию, станет большим специалистом по криминалистике и ее особой части — баллистике, будет занимать важные места в научно-исследовательских институтах как эксперт-криминалист. Но до этого еще далеко. А пока 10 июля 1937 года я в своей голубой тетради записываю стихи:
Камин погас. Остывшая зола
Не обожжет, а только приласкает.
Больная тень выходит из угла
И тихо, тихо, тихо умирает.
Кто их автор? Не помню. 18 июля отмечаю: «Ежов получил орден Ленина». Но мама надеется (как надеялись многие), что через два-три месяца отец вернется. Какая наивность, думаю теперь, а тогда и на Сталина надеялись, даже гадали на картах, что вернется отец обязательно. Но жизнь продолжается.
Мама тщетно пытается устроиться на работу, продает оставшиеся книги (весь архив отца увезли и самые ценные книги по Кавказу — тоже), ходит узнавать о судьбе отца, но старается всячески, чтобы ход нашей жизни не нарушался. Иногда приходит наша француженка мадам Жозефина, мы идем в парк, на берег Москвы-реки, в прохладные липовые аллеи. Устраиваемся в тени, читаем, беседуем. Но и мадам приходится отказать — платить нечем. Каждый день мы с сестренкой, захватив с собой в корзиночке бутерброды на завтрак и французские книжки (сестренке особенно нравилась повесть графини Сегюр о маленьком ослике Кадишоне), проводим время в уютном парке, ожидая каких-то перемен. А может быть, тов. Сталин ответит на мамины письма, думаю я. Ведь папа ни в чем не виноват. Произошла ошибка. Сталин обязательно разберется. Ведь он хорошо знал и, конечно, помнит папу, у него дочка Светлана, моя ровесница, фотографии которой на руках у Иосифа Виссарионовича показывал мне отец. Какие чудесные подарки от него когда-то получала наша мамочка. Мы так всегда любовались роскошными меховыми палантинами из котика (настоящего!) и горностая, когда мама вынимала их из нафталина. Ей некогда и некуда было их носить — нас было четверо, она все силы отдавала нашему воспитанию, помогала отцу и держала в идеальном порядке дом. Да, вот если бы была жива Надежда Сергеевна Аллилуева! Она трогательно и тепло относилась к папе, иной раз угощала его нехитрой яичницей, ею же зажаренной, если случалось вместе задержаться по делам. Но я помнила фотографию Надежды Сергеевны в гробу и таинственные тихие разговоры между отцом и матерью. А потом еще страшный день — 1 декабря 1934 года, который начался с того, что наша старушка-француженка, войдя в комнату, с волнением воскликнула: «Kyroff est tué» (Киров убит), а мы, дети, не очень-то знавшие, кто такой Киров, вдруг почувствовали, что надвигается что-то страшное. Да, оно надвигалось, и вот теперь мы ждем напрасно ответа от великого Сталина. Может быть, он нас пожалеет.
Но детей, а особенно детей врагов народа, вождь народов не жалел, хотя объявил, что дети за отцов не отвечают. Мама, отчаявшись, решила отослать меня и младшего брата на Кавказ, в город Владикавказ к своему брату, профессору Леониду Петровичу Семенову, одинокому холостяку, жившему со своей старшей сестрой Еленой Петровной в доме, где родилась наша мама, где одно время воспитывался папочка в семье нашей бабушки, где он окончил классическую гимназию в 1912 году и откуда уезжал учиться в Московский университет. Леонид Петрович — человек ученый, знатоки исследователь творчества Лермонтова, был замкнут, осторожен и погружен в науку. Однако нас, детей любимых им Алибека и Нины, не побоялся принять, обладая каким-то неведомым тайным мужеством.
Наша мама подозревала печальное будущее и собственный арест. Уже в нашей квартире арестовали и дядю Гамида Далгата (маме было страшно, и она поселила его в одной из незапечатанных комнат), и это был знак. Тогда она с какой-то необъяснимой энергией, а может быть и объяснимой — ведь дело шло о будущем ее детей, срочно, в первые же дни, пока не описали вещи (у них, как всегда, порядка нет), собирает большой груз с сундуками, коврами, ценностями, пианино и отправляет его во Владикавказ. Энкавэдэшники в первую очередь забирают оружие. Забрали старинные кинжалы, даже детский, но настоящий, хоть и маленький, и, конечно, папин именной револьвер. Ах, как же отец не застрелился сразу? Ах, почему, когда арестовывали, все, люди смелые, испытанные в боях, военные, все, как обреченные жертвы, шли под нож? Каждый думал, что арест — ошибка, партия разберется. Какие же были они слепцы? А может быть, это мы, глупые, так их сейчас судим из нашей другой жизни и не понимаем многого, в том числе чувства преданности партии. Забирали людей идейных, не прихлебателей и винтиков — те как раз остались. Идея требовала жертв, и они шли на них.