Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Судьба этой несчастной женщины, конечно, тоже меня впечатлила. Но более всего тогда поразило меня в ее рассказе, что детей, повторивших подвиг Павлика Морозова, было так много.
В тот день, который сыграл столь роковую роль в ее судьбе, их прибыла в Артек целая партия. Человек, наверное, тридцать или даже сорок. Но ведь были и другие дни. И Артек был хотя и главным, но все же не единственным пионерским лагерем в Советском Союзе. Прикинув мысленно, сколько же детей, повторивших подвиг Павлика Морозова, могло оказаться во всей нашей необъятной стране, я пришел в ужас.
На самом деле, однако, ужасаться надо было не этим поразившим меня цифрам.
Ужасаться надо было тому, что чуть ли не все население нашей страны состояло из Павликов Морозовых. Все мы в той или иной степени были Павликами Морозовыми.
Взять хотя бы вот эту несчастную девочку, про которую рассказала мне Ольга Львовна Слиозберг.
Ей смертельно не хотелось становиться Павликом Морозовым. Она честно написала матери, что лучше бы все-таки оказалось, что та никогда не была троцкисткой. Пусть уж лучше она окажется изгоем в этой стране, только бы не пришлось ей отрекаться от своей матери, предавать ее. Но если все-таки окажется, что мать — троцкистка, что ее арестовали не зря… Тогда… Что ж! Тогда никакого другого выхода у нее уже не будет. Тогда, не раздумывая, она откажется от матери и останется со всей страной, с партией, с комсомолом, с товарищем Сталиным.
А Александр Трифонович Твардовский даже и колебаться не стал. Сразу отказался от родителей, когда их выслали, хоть и твердо знал, что никаким кулаком его отец никогда не был. И — мало того! — убедил себя в том, что Тот, Главный его Отец, отправляя на медленную мученическую смерть с миллионами других ни в чем не повинных крестьян и его родителей, БЫЛ ПРАВ. Прав той самой своей, «нелегкой временами, крутой и властной правотой».
В сущности, каждый из нас стоял перед этим страшным выбором — предать или не предать родного отца.
Знаменитая сталинская формула — «Сын за отца не отвечает» — казалась тогда верхом великодушия. Она вполне всех устроила бы, если бы не была чистейшей воды лицемерием. Повторяя ее как заклятие, в глубине души все мы прекрасно знали, что при случае ответим за все: и за отца, и за двоюродную бабушку, и даже за то, что нам приснилось однажды в каком-нибудь странном и нелепом сне, который и сам Зигмунд Фрейд не исхитрился бы расшифровать.
Двойственность этой формулы и всю чудовищность проистекающей из нее психологической коллизии с предельной наглядностью обнажил Илья Ильф в одном раннем своем рассказе:
Иногда мне снится, что я сын раввина. Меня охватывает испуг. Что же мне теперь делать, мне, сыну служителя одного из древнейших религиозных культов?
Как это случилось? Ведь мои предки не все были раввинами. Вот, например, прадед. Он был гробовщиком. Гробовщики считаются кустарями. Не кривя душой, можно поведать комиссии по чистке, что я правнук кустаря.
— Да, да, — скажут в комиссии, — но это прадед. А отец? Чей вы сын?
Я сын раввина
— Он уже не раввин, — говорю я жалобно. — Он уже снял…
Что он снял? Рясу? Нет, раввины не снимают рясы. Это священники снимают рясу. Что же он снял?..
Я поеду домой, к отцу, к раввину, который что-то снял. Я потребую от него объяснений. Будет крупный разговор…
В том-то вся и штука, что знаменитая сталинская формула была не только лицемерна. Она отражала самую суть тех исключительных обстоятельств, в которые нас загнали, в которых нам приходилось жить. Истинный смысл формулы заключался в том, что каждый должен был в любой момент быть готовым к тому, чтобы отречься от отца, от всех своих связей, от своего собственного прошлого, и лишь тогда, став в каком-то смысле идеальным членом этого удивительного общества, он получит право надеяться, что общество, быть может, посмотрит сквозь пальцы на эти разорванные, но все же когда-то ведь существовавшие связи.
Формула «Сын за отца не отвечает» вполне устроила бы нас, если бы с нами играли честно. Если бы декларируемое в ней великодушие было истинным, а не фальшивым. Мы не понимали тогда, что формула эта безнравственна в самом своем существе. Потому что на самом деле СЫН ЗА ОТЦА ОТВЕЧАЕТ. Только нравственный урод, недочеловек, ублюдок может искренно, от души стремиться к тому, чтобы НЕ ОТВЕЧАТЬ за своего отца. Нормальному человеку такое насилие над собой — не под силу.
Блудный сын возвращается домой. Блудный сын в толстовке и людоедском галстуке возвращается к отцу. Стуча каблуками, он вбегает по лестнице из вареного мрамора на четвертый этаж… Сын не видел отца десять лет. Он забыл о предстоящем крупном разговоре и целует отца в усы, пахнущие порохом и селитрой.
Отец тревожно спрашивает:
— Тебе надо умыться? Пройди в ванную.
В ванной темно, как десять лет назад, когда вылетевшие стекла заменили листом фанеры. Ничего в отцовской квартире не изменилось за десять лет.
В темноте я подымаю руку кверху (там была полка и лежало мыло в эмалированной лоханочке), и рука находит мыло.
Зажмурив глаза, я могу пройти по всей квартире, не зацепившись за мебель. Память убережет меня от столкновения со стулом или самоварным столиком. Закрыв глаза и лавируя, я могу пройти в столовую, взять налево и сказать:
— Я стою перед комодом. Он покрыт полотняной дорожкой. На нем зеркало, голубой фарфоровый подсвечник и фотография моего брата…
Отец стоит рядом со мной, поправляя пороховые усы…
Такого отца надо презирать. Но я чувствую, что люблю его…
Позор, я люблю раввина!
Сердце советского гражданина, гражданина, верящего в строительство социализма, трепещет от любви к раввину, к бывшему орудию культа. Как могло это произойти? Яблочко, яблочко, скажи мне, с кем ты знакомо, и я скажу, кто тебя съест…
И съели бы. Со всеми потрохами.
Да, дело шло о жизни и смерти — ни больше ни меньше. И тем не менее, все решилось сразу, в один миг: сын почувствовал, что у него недостанет сил отмежеваться от родного отца. Он только воскликнул с безнадежностью отчаяния:
— Зачем, зачем ты был раввином?
И тут (такое, увы, могло быть только во сне) все вдруг разъяснилось самым счастливым образом.
— Я никогда не был раввином, — удивленно ответил отец. — Тебе это приснилось. Я бухгалтер, я герой труда…
Приснится же, в самом деле, такая чушь человеку!
Сон кончается мотоциклетными взрывами и пальбой. Я просыпаюсь радостный и возбужденный. Как хорошо быть любящим сыном, как приятно любить отца, если он бухгалтер, если он пролетарий умственного труда, а не раввин.
К сожалению, не всем советским гражданам, даже свято верящим в строительство социализма, в отцы достались пролетарии умственного труда. Некоторым не повезло: их родители действительно были раввинами. Или попами. Или дьяконами. Или просто имели несчастье петь когда-то в церковном хоре. И с невезучими детьми этих недальновидных родителей все то, что с героем рассказа Ильфа случилось во сне, происходило наяву. Я уж не говорю о том, что и от пролетариев умственного — да и не только умственного — труда тоже приходилось отрекаться, если случалось им попасть в кровавую сталинскую мясорубку. А кто был от этого застрахован?
Нет, не зря, совсем не зря Зинаида Николаевна Пастернак говорила, что ее дети Сталина любят больше, чем ее и Борю.
Сыновья Зинаиды Николаевны (старшие; младший, Ленечка, родился в 1937 году, поэтому в середине тридцатых любить Сталина еще не мог) были моими сверстниками. Но я не могу себе представить, чтобы моя мама — не говоря уже об отце — сказала про меня такую глупость.
О любви к Сталину у нас вообще не было речи. Хотя…
Когда я был совсем маленьким и давился манной кашей или супом, а мать хотела впихнуть в меня еще хоть несколько ложек, она, бывало, говорила:
— Ну, еще одну… За папу… А эту — за маму… Теперь за бабушку… За Еву (это была младшая, самая любимая моя тетка)… А теперь — за Сталина… Нет-нет, еще одну, последнюю — за Ворошилова… Ну, ладно, самую-самую последнюю — за Калинина…
Выплюнуть кашу, которую мне предлагалось съесть за Сталина или Ворошилова, я не отваживался и, преодолевая отвращение, проглатывал и пятую, и шестую ложку. Но даже если считать, что в этом проявлялась моя любовь к Сталину и Ворошилову, следует все-таки признать, что Сталин и Ворошилов в маминой иерархии семейных авторитетов занимали все-таки не первое и второе, а в лучшем случае пятое и шестое место.
Из этого, однако, не следует, что всенародный психоз обошел меня стороной.
Я тоже рос (и не только рос, но и вырос) Павликом Морозовым.
Вспомните душевные терзания моего двойника — Борьки Сазонова:
…Мой отец никогда не работал с Дзержинским. Он работал…