Вадим Прокофьев - Петрашевский
Достоевский говорит, что человек он честный, как-то «изящно вежлив», правдив, прямодушен, но очень горяч и готов на любое сумасбродство. Спорщик, видать, страшный, но по молодости неопытен и не имеет сколько-нибудь устоявшихся убеждений.
Вот уж действительно «разговорное общество». Несмотря на то, что у Петрашевского сходится масса незнакомых людей и в иной день их бывает до пятидесяти, в разговорах чувствуется какая-то целенаправленность.
Да теперь есть и «президент» — Чириков. Забавный старик. Хвастается тем, что «наукам не учился» и решительно ничего в них не понимает, но зато много лет исправно тянул чиновничью лямку, сделался надворным советником, построил в Павловске дачу, а в Государственном коммерческом банке, где он служит, на его имя лежит 40 тысяч капитала.
Живет он в доме Петрашевского. Во время споров сидит на диване за чайным столом. Когда уж слишком разгораются страсти, звонит в колокольчик. Колокольчик оригинальный — в виде полушария, а ручка — статуя Свободы. И уже в Петербурге об этом колокольчике ходят легенды.
А у Плещеева собрались и не знают, что делать. Хорошо, что хозяин сегодня именинник и можно ограничиться застольными пустяками.
Плещеев не мог принимать у себя регулярно: у него больная мать, да и сам он часто страдал приступами золотухи и каким-то странным недугом глаз, от которого вечерами чуть ли совсем не слеп.
Но все же к нему приходят. Прочли в газете «La Presse» речь Феликса Пиа. Добыли где-то рукопись статьи Герцена «Петербург и Москва». Хотя статья написана давно, в 1842 году, но она злободневна и в 1848, в ней много метких, остроумных наблюдений, едкая критика.
Например, хороши перечисления российских императоров с краткими комментариями.
«В свое время приедет курьер., привезет грамотку— и Москва верит печатному, кто царь и кто не царь, верит, что Бирон — добрый человек, а потом — что он злой человек, верит, что сам бог сходил на землю, чтобы посадить Анну Иоанновну, а потом Анну Леопольдовну, а потом Иоанна Антоновича, а потом Елисавету Петровну, а потом Петра Федоровича, а потом Екатерину Алексеевну на место Петра Федоровича. Петербург очень хорошо знает, что бог не пойдет мешаться в эти темные дела, он видел оргии Летнего сада, герцогиню Бирон, валяющуюся в снегу, и Анну Леопольдовну, спящую с любовником на балконе Зимнего дворца, а потом сосланную; он видел похороны Петра III и похороны Павла I. Он много видел и много знает…»
Молодые москвичи либеральничают, но этот либерализм проходит у них «тотчас, как побывают в тайной полиции… В Петербурге все делается ужасно скоро. Полевой в пятый день по приезде в Петербург сделался верноподданным; в Москве ему было бы стыдно, и он лет пять вольнодумствовал бы еще… Белинский, проповедовавший в Москве народность и самодержавие, через месяц по приезде в Петербург заткнул за пояс самого Анахарсиса Клоца.[1] Петербург, как все положительные люди, не слушает болтовни, а требует действий, оттого часто благородные московские говорители становятся подлейшими действователями. В Петербурге вообще либералов нет, а коли заведется, так в Москву не попадает; они отправляются отсюда прямо в каторжную работу или на Кавказ».
Еще весною, зайдя к Плещееву, Спешнев предлагал ему, Данилевскому и братьям Достоевским: пусть они пишут, о чем только им вздумается, он, Спешнев, готов «взять на себя» печатанье их произведений за границей. Там у него имеется хороший знакомый. Кстати, редакция «Pevue Independante» предложила ему помещать в этом журнале статьи о России.
Данилевский тогда обрадовался, Михаил Достоевский сразу же отказался, Плещеев и Федор Михайлович были смущены и обещали, что если пришлют, то к осени, а если и осенью ничего не пришлют, то значит—не хотят.
И вот уже не осень — зима, а никто ничего не прислал. Между тем Спешнева очень занимает мысль о налаживании бесцензурного издания русских политических сочинений за границей. Это было бы серьезным вкладом в дело революционной пропаганды. Ведь теперь уже мало кто из «основных» посетителей Петрашевского сомневался в том, что «пятницы» — это только предлог для собраний и что от разговоров многие уже перешли непосредственно к делу.
Но с печатаньем пока не получается, остается пропаганда устная.
Спешнев готовился об этом открыто говорить на собрания, он даже сделал набросок речи: «С тех пор как стоит наша бедная Россия, в ней всегда возможен был только один способ словесного распространения — изустный, для письменного слова всегда была какая-нибудь невозможность. Оттого-то, г.г., так как нам осталось изустное слово, то я и намерен пользоваться им безо всякого стыда и совести, без всякого зазора, для распространения социализма, атеизма, терроризма, всего, всего доброго на свете, и вам советую то же».
«Разговорные общества» входят в моду. Александр Иванович Пальм собрал у себя гостей. И снова — разговоры, разговоры, «согревание умов», «накал страстей». Пальм устал. Устал слушать, устал от слов. У него даже начался приступ почечной болезни.
Но в это время у подъезда позвонили.
Хозяин, проклиная позднего посетителя, тяжело спустился к дверям.
— Момбелли!. — Пальм искренне обрадован. Во первых, выздоровлению поручика, во-вторых, до него дошли кое-какие слухи. Начальство предложило закрыть литературные собрания офицеров в казармах Московского полка.
— Да, их давно прикрыли…
Впрочем, Момбелли не хочет говорить на эту тему, как и продолжать собрания вне стен казарм.
Гости уже разбрелись, остался только какой-то плотный господин. Очень живой, глаза навыкате. Пальм знакомит. Его зовут Михаил Васильевич, а вот фамилию Момбелли не расслышал. Хотя это неважно — Петрошевский, Петрушевский, — он по столичным разговорам знает господина и очень рад встрече.
— Прошу ко мне по пятницам!..
Шум, гам невообразимый!
И производит его только один человек — Иван-Фердинанд Львович Ястржембский, «злокачественный пан», как величает его Пальм. Петрашевский впервой столкнулся с этим задорным остряком, донжуаном и заядлым холостяком 1 мая 1848 года, когда на квартиру к Михаилу Васильевичу нагрянули из Екатерингофа Дуров и он — спорщик и заводила. Попили чайку, и вновь Ястржембский увлек их за город.
Сейчас он орет, что Луи Филипп непременно должен сбежать в Россию и открыть женский пансион. Над ним посмеиваются и советуют проситься туда инспектором.
Но «пан» известен еще и как великолепный лектор по политической экономии, которую он преподает в Технологическом институте, институте Корпуса путей сообщения и дворянском полку. В науку он вносит злободневность, приучает слушателей к критическому восприятию и, уж если можно что-либо высмеять, высмеивает напропалую.