Юрий Воробьевский - Неизвестный Гитлер
Некоторым действительно казалось, что германский дух – это запах тлена.
Автор классического труда о самоубийстве Дюркгейм писал: «У народов немецкой расы предрасположение к самоубийству развито больше, чем у большинства людей, принадлежащих к кельто-романскому, славянскому и даже англосаксонскому и скандинавскому обществам». В XIX веке суицидным центром Европы была протестантская Саксония и в первую очередь ее столица Лейпциг.
Почему же этот дух поселился именно в Германии? Потому что она стала родиной протестантизма и страшного религиозного раскола Запада? Самоубийственная Тридцатилетняя война не прошла даром. Дело, наверно, даже не только в том, что тогда погибло две трети населения страны. Духовная катастрофа произошла в человеческих сердцах. Постепенно оказалось, что суицидный уровень в протестантских районах страны намного выше, чем у католиков. В 1860-х – 1870-х годах в Саксонии было втрое (!) больше самоубийств, чем в Баварии.
Артур Шопенгауэр
Не сразу, конечно, немцы изменились. Еще два столетия назад самоубийство было в Европе экзотикой. Однако о немецком, именно о немецком случае читаем мы в вольтеровском «Кандиде», где упоминается некий профессор Робек. «Профессор философии Иоганн Робек написал трактат в защиту самоубийства, раздал свое имущество бедным и утопился в реке Везер, ибо по-немецки теория требует немедленного претворения в жизнь (или в данном случае в смерть)» [51-2].
Жорж Клемансо как-то заявил: «Немцы обожают смерть. Почитайте-ка их литературу, и вы увидите: на самом деле они любят только смерть». Что ж, почитаем. Главные певцы смерти XIX – ХХ веков действительно из Германии: Гёте, Шопенгауэр, Ницше… Каждый из них – явление не национальное. Глобальное. «Воля к смерти», как индуцированный психоз, передавалась всему миру. Все внимали Германии, ее передовой науке и культуре. Внимала и Россия. Немцы для нее перестали быть «немцами», немыми, непонятными. Даже богословие русское пропиталось рациональным протестантским духом, чреватым смертью духовной. Как напишет позже Иван Солоневич, сама душа русского профессора оказалась сшитой из немецких цитат.
После 1914 года люди русские узнали, конечно, истинную «немецкую науку». Мелкопоместные поклонники Гёте; восторженные вагнерианцы из столичной богемы; бледные, как Вертер, коллежские асессоры и мрачные студентики с томиками Шопенгауэра под мышкой – все они, надев военные мундиры и гимнастерки, попробовали крупповской стали [52] .
А как русские интеллигенты аплодировали Шопенгауэру! «Шопенгауэр, почитавший за благо непоявление на свет, провозгласил ненависть к женщинам, ибо они не хотят пресечь страдания человечества, не хотят «перестать родить»… Под понятием «человек» Шопенгауэр подразумевал по преимуществу мужчину, в то время как женщине отводил место животного существа, само строение тела которого требует перемещения на четырех конечностях» [5–2]. Не знали поклонники мыслителя: вслед за отвлеченной идеей вместе с оккупационными войсками придет в Россию человек дела, штурмбаннфюрер СС доктор Рудин. И что проблема стерилизация будет касаться только местного населения.
А как у нас рукоплескали словам Ницше: человек есть нечто, что должно превзойти! Сильно сказано! Новое разумное существо якобы должно перейти в более высокое качество. И стать моральным без морали. Итак, человек превращается в сверхчеловека (уберменша). Сам философ писал: «Я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека – дьяволом» [53] .
Что же подсказывала мораль (или уже ее отсутствие) самому Ницше, больному на голову сифилитику? Философ, отец которого скончался от размягчения мозга, ратовал за уничтожение всех «неполноценных». Можно сказать, был теоретиком эвтаназии. «Больной – паразит общества, – писал он. – В известном состоянии неприлично продолжать жить… Создать новую ответственность, ответственность врача, для всех случаев, где высший интерес к жизни, восходящей жизни, требует беспощадного подавления и устранения вырождающейся жизни…»
Естественно, себя, лихорадочно записывая эти «озарения», Ницше вырожденцем не считал. А его поклонники в далекой России не ведали: пройдут десятилетия, и в вырожденцы, подлежащие ликвидации, запишут их детей и внуков – только потому, что они относятся к «неполноценным» славянам.
А Вагнер… По поводу своего «Кольца Нибелунга» Вагнер писал: «Мы должны научиться умирать, и умирать по-настоящему, в самом полном смысле этого слова»… Нет, имелась в виду не память смертного часа, как ее понимает православие. Не ежеминутная готовность предстать перед Всевышним очищенным от грехов. Смерть вагнерианского героя – совсем другая… А кто, собственно, – главный герой? Зигфрид? Он умирает от предательского удара в спину. Никакой «образцовой» гибели в этом нет… Вотан? Кстати, как заканчивает свои дни повелитель Валгаллы?
Это был любимый фрагмент Гитлера. «И вот Вотан поднимается в Валгаллу, держа в руке своей обломки разбитого копья. Знаком он дает приказание… срубить высохший ствол Ясеня Мира и воздвигнуть вокруг дворца богов гигантский костер. Вот он садится на свой трон; по сторонам уселись трепещущие боги, вокруг них герои Валгаллы заполняют зал…» Сидя в ложе байрейтского театра, в этот момент фюрер едва не плакал. И вновь – чмок! – взволнованно целовал ручку невестке Вагнера…
Подлинное значение «Нибелунгов» Вагнер, по его же признанию, осознал уже задним числом. А именно – после знакомства с трудами Шопенгауэра. Философ доказывал, что необходимостью является истинное отрицание воли к жизни: «умирать добровольно, умирать охотно, умирать радостно – это… преимущество того, кто отверг и отринул волю к жизни».
Вагнер прочел и понял: ««Кольцо» рассказывало не об исчезновении царства Золота и пришествии царствия Любви, как он думал раньше, но скорее об уничтожении в сердце Вотана воли к жизни: оно показывало не только сожжение Валгаллы и конец богов, но конец самого мира, который погружается в бездну небытия…»
Впрочем, и во время написания опер Вагнер «остерегался – и не без причины – определенно говорить, в чем состояла, в сущности, эта «любовь», которая постоянно открывается в мифе как сила разрушения и смерти».
Оппонентом «германского духа», насколько это возможно было на оперной сцене того времени, – выступил Чайковский. В период работы над «Иолантой» Петр Ильич писал: «<…> найден сюжет, где я докажу всему миру, что любовники должны оставаться живы в оперных финалах и что это истинная правда. Ты улыбаешься, скептик? Посмотрим, будешь ли ты смеяться, когда услышишь мою новую оперу и ее финал». Призывая в свидетели мысленного спора с неким оппонентом аудиторию никак не меньшую, чем «весь мир», Чайковский тем самым признавал, что «весь мир» именно трагическую судьбу любовников принял как норму. Нетрудно назвать и «известную всему миру» оперу, герои которой ищут успокоения всех страстей и томлений в смерти. Это – «Тристан и Изольда» Вагнера» [54] .