Джованни Казанова - История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 3
— Мне кажется, — сказал я, — что эти аплодисменты мнениям короля и принцев крови происходят из неодолимой привязанности нации, которая их обожает; она настолько велика, что их считают непогрешимыми.
— Это верно. Все, что происходит в Франции, заставляет иностранцев предполагать, что нация обожает своего короля, но те из нас, кто склонен размышлять, видят, что эта любовь нации к монарху не более чем дешевая мишура. Какое основание может быть у любви, которая ни на чем не основана? Двор здесь не в счет. Король въезжает в Париж, и все кричат: «Да здравствует король!», потому что бездельники начинают так кричать. Это крики от веселости, может быть, от страха, который сам король, поверьте, не принимает за чистую монету. Ему не терпится вернуться в Версаль, где двадцать пять тысяч человек гарантируют ему защиту от гнева этого самого народа, который, поумнев, может начать кричать: «Смерть королю». Луи XIV это знал. Это стоило жизни нескольким советникам кабинета, которые осмелились говорить о созыве Генеральных Штатов в пору бедствий государства. Франция никогда не любила своих королей, за исключением Людовика Святого из-за его благочестия, Луи XII и Генриха XIV после их смерти. Король, который правит сейчас, прямо говорил, поднявшись после болезни: «Я удивляюсь этой всеобщей радости по поводу моего выздоровления, потому что не могу понять, за что они меня так любят». Надо воздать славу этой мысли нашего монарха. Он прав. Придворный философ должен был ему сказать, что его так любят, потому что его прозвище «Любимый».
— Есть ли среди придворных философы?
— Философов нет, потому что нельзя быть философом в роли придворного, но есть умные люди, которые, исходя из собственных интересов, держат язык за зубами. Не так давно король воздал хвалы удовольствию, полученному им от ночи, проведенной с мадам де ла М…, одному придворному, имя которого я вам не назову, говоря, что не думает, что найдется в целом мире другая женщина, способная доставить такое же. Придворный ему ответил, что его Величество так думает, потому что никогда не был в борделе. Придворный был отослан в свои земли.
— Французские короли, мне кажется, правы в своей ненависти к созыву Генеральных Штатов, потому что окажутся в том же положении, что и папа, созвав конклав.
— Не совсем так, но похоже. Генеральные Штаты станут опасны, если народ, составляющий третью часть государства, сможет нарушить равновесие между голосами знати и духовенства, но этого нет и никогда не случится, потому что невероятно, чтобы политики вложили шпагу в руки враждующих сторон. Народ хочет получить равные права, но ни король, ни министры никогда на это не согласятся. Такой министр будет или дурак, или предатель.
Молодого человека, который вел со мной эту беседу и дал мне верное представление о нации, о парижском народе, о дворе и о монархе, звали Патю. Я должен был рассказать о нем. В разговорах он проводил меня до дверей Сильвии и высказал поздравление, что я вхож в этот дом.
Я застал эту любезную актрису в прекрасной компании. Она представила меня всем собравшимся и рассказала мне о присутствующих. Имя, которое меня поразило, было Кребийон.
Как, месье! — сказал я, — Я счастлив, что скоро: уже восемь лет вы меня так чаруете! Выслушайте, пожалуйста.
Я пересказал ему самую красивую сцену из его «Зенобии и Радамиста», переведенную мною белым стихом. Сильвия была очарована, видя удовольствие, которое испытал восьмидесятилетний Кребийон, слушая сцену на языке, который любил больше, чем свой. Он повторил сцену по-французски и отметил вежливо места, которые, как он сказал, я улучшил. Я поблагодарил, не поддавшись на комплимент. Мы сидели за столом и, отвечая на расспросы о том, что я увидел замечательного в Париже, я рассказал ему обо всем, что увидел и понял, за исключением беседы с Патю. Проговорив со мной не менее двух часов, Кребийон, который лучше всех других понял, какой путь мне пришлось преодолеть, чтобы понять хорошие и дурные черты его нации, сказал мне такие слова:
— Для первого дня, месье, нахожу, что вы многое поняли. Вы достигли большого прогресса. Я считаю, что вы хорошо рассказываете. Вы говорите по-французски так, что вас легко понять, но все, что вы сказали, вы излагали итальянскими фразами. Вы прислушиваетесь к окружающему, интересуетесь им и вызываете своим свежим взглядом повышенное внимание у многих, вас слушающих; скажу вам также, что ваш жаргон завоевывает одобрение слушателей, потому что он странен и нов, и вы в стране, где любят прежде всего то, что странно и ново, но, несмотря на это, вы должны с завтрашнего дня, не позже, приложить все усилия, чтобы научиться хорошо говорить на нашем языке, потому что через два или три месяца те, кто сегодня вам аплодирует, начнут смеяться над вами.
— Я это понимаю и боюсь этого; поэтому моей главной целью по прибытии сюда было приложить все силы на изучение французского языка и литературы, но как мне, месье, найти учителя? Я ученик несдержанный, задающий много вопросов, любопытный, надоедливый, ненасытный. Я недостаточно богат, чтобы платить такому учителю, если предположить, что я его найду.
— Пятьдесят лет, месье, я ищу такого ученика, как вы описали, и это я вам буду платить, если вы хотите приходить ко мне брать уроки. Я живу у Маре, на улице «des Douze portes» [25], у меня есть лучшие итальянские поэты, которых я попрошу вас переводить на французский, и я никогда не сочту вас ненасытным.
Я согласился, не умея выразить все мое чувство благодарности. Кребийон был ростом шести футов, на три дюйма выше меня, хорошо ел, разговаривал любезно и не подсмеиваясь, и знаменит был своими меткими словечками. Он провел жизнь, никуда, за редким исключением, не выезжая и почти ни с кем не встречаясь, держал постоянно во рту трубку и был окружен восемнадцатью или двадцатью кошками, с которыми развлекался большую часть дня. У него была старая гувернантка, кухарка и слуга. Его гувернантка заботилась обо всем, держала его деньги и не позволяла ему во что бы то ни было вникать, ни в чем не давая ему отчета. Весьма примечательным было следующее. Его физиономия была похожа на львиную или кошачью морду, что одно и то же. Он был королевским цензором, что, как он мне говорил, его забавляло. Его гувернантка читала ему творения, которые ему приносили, и приостанавливала чтение, когда ей казалось, что вещь заслуживает его цензуры, и я смеялся от его диспутов с этой гувернанткой, когда он был иного с ней мнения. Я услышал однажды, как эта женщина отослала кого-то, кто пришел за своей проверенной рукописью, говоря ему:
— Приходите на следующей неделе, потому что у нас не было времени просмотреть вашу работу.