Наталья Старосельская - Сухово-Кобылин
Сцена Расплюева с Федором двинула публику. Сцена Расплюева с Муромским разразилась страшным, могучим залпом хохота. — В глубоком молчании, прерываемом едва сдерживаемыми рукоплесканиями, сошел конец третьего акта, я надел шубу, взял шляпу — последняя минута наступила — Кудрявцев, бывший в ложе, обернулся ко мне бледный — сжал мою руку и сказал: Хорошо!! Я ускользнул из ложи, как человек, сделавший хороший выстрел, и в коридор. Услышал целый гром рукоплесканий. Я прижал ближе к груди портрет Луизы — и махнул рукой на рукоплескания и публику.
Я отправился прямо в ложи артистов на сцену — здесь обступили меня они, и особенно Щепкин, Полтавцев, Бурдин из С.-Петербурга и др. Я отправился домой. Старик Щепкин уже бродил по освещенным комнатам… Мы расцеловались со Щепкиным. Сели пить чай. Щепкин был в восхищении и советовал послать Пиэссу в Париж — предсказывая ей большую будущность. Приехали и прочие артисты — Шумский, Садовский, Васильев, из литературного кружка: Корш, Феоктистовы братья. Решительно никакого суждения — несколько поздравлений и нерешительных слов — успех, успех! — только».
Счастье омрачало одно обстоятельство: мать, Мария Ивановна, очень близкий Александру Васильевичу человек, не могла присутствовать на премьере. На следующий день сын отправил ей письмо.
«Любезный друг маменька! Вчера давали Пиэссу — впечатление сильное, успех большой, но мог бы быть больше. Публика была озадачена, была кабала, последнее действие взяло свое; за ложи платили 70 р. сер. Все было битком набито. Завтра дают опять и уже мест нет, все взято. Меня вызывали, но я не вышел. Не стоят они того, чтобы я перед ними поклонился. Садовский — Расплюев был превосходен, Шумский слаб. Прощай. Целую тебя сто раз. И ты поцеловать меня можешь. Христос с тобою… Да хранит тебя Бог. Александр».
Это письмо достойно большего внимания, чем может показаться на первый, беглый взгляд.
С самой ранней юности Александра Васильевича Мария Ивановна, женщина властная и честолюбивая, возлагала большие надежды на единственного сына; по ее мысли, он должен был воплотить мечты о славе, о которой она могла только грезить. Для женщины путь к вершинам славы закрыт (впрочем, немалой известности добились две дочери Сухово-Кобылиных, Елизавета Васильевна и Софья Васильевна), для мужчины же, тем более такого, каким был Александр Васильевич не только в глазах матери, — это путь сколь естественный, столь и единственный.
К сожалению, свидетельств о реакции Марии Ивановны на письмо сына не сохранилось, и мы можем только предполагать, с какой гордостью читала она строки о том, что «толпа» не стоит его поклона, что все места на завтрашнее представление давно распроданы, что «впечатление сильное, успех большой». Но, пожалуй, особый интерес вызывает в этом письме фраза о «кабале» — своего рода тайнопись матери и сына, прекрасно знающих, о ком и о чем идет здесь речь.
«Мышья суета» вокруг имени Сухово-Кобылина продолжалась и в высшем свете, и среди литераторов, и — что было для него больнее всего! — в салоне его сестры, писательницы Евгении Тур. Литераторы, сгруппировавшиеся вокруг Елизаветы Васильевны, разделяли ее отношение к брату. А чем очевиднее становилась его литературная слава, тем труднее было писательнице преодолеть то не слишком благородное чувство, что зовется в миру завистью. Поскольку в своем литературном салоне Елизавета Васильевна была хозяйкой в полном смысле слова, она не только принимала гостей и устраивала литературные дискуссии, но и формировала «общественное мнение». В частности, о творчестве своего брата.
«Обедал у сестры, — записал Сухово-Кобылин в дневнике спустя несколько дней после премьеры. — Литературный кружок держит себя холодно и далеко. Говорили о втором акте: что он тяжел, длинен, что он весь вертится на двух лицах, что есть длинноты, что сцены о прачке и дворнике лишние, что впечатление о Пиэссе тяжелое. Ни о характерах, ни о разговорном языке, ни о сценической постановке ни слова. Со всем тем стало уже известно, что ни на середу (нонче), ни на четверг (завтра) нет ни одного билета. Оба театра распроданы в один день…» Но громкого, очевидного успеха, которого так жаждал Александр Васильевич, не последовало. Артистов почти не вызывали, зал реагировал на происходящее на сцене совсем не так, как ожидал автор, в кружке Елизаветы Васильевны намеренно говорили о чем угодно, только не о «Свадьбе Кречинского»…
Объяснение этому дает К. Л. Рудницкий. Приведя в своей книге цитату из рецензии на «Свадьбу Кречинского», опубликованную в журнале «Пантеон» («Что нам до двух шулеров, которых мы не желали бы видеть в обществе и в существовании которых нам приятно сомневаться…»), исследователь комментирует: «В этом-то и было все дело. Шокированное разоблачениями Кречинского светское общество не хотело признать картину, созданную драматургом, достоверным сколком с действительности. В ее подлинности было „приятно сомневаться“. Но в успехе ее сомневаться не приходилось: публика валом валила на представления „Свадьбы Кречинского“. Поэтому озадаченно и недовольно молчал литературный кружок Корша, поэтому всячески изворачивались рецензенты реакционной прессы, охотно признавая за новой комедией все достоинства, кроме одного — ее достоверности, типичности характеров главных ее героев».
Не со всем можно согласиться в приведенном комментарии, он в достаточной степени идеологизирован (что объясняется отнюдь не воззрениями автора, а временем написания исследования), но «зерно» здесь, несомненно, есть. Во всяком случае, в том, что касается восприятия «Свадьбы Кречинского» литературными кружками.
Все это не могло не удручать Сухово-Кобылина, человека гордого, самолюбивого, привыкшего к мгновенному успеху. Во всем, всегда.
10 декабря он записал в дневнике: «Литературный кружок ведет себя более чем странно. Тут было не менее 12 литераторов и ученых, ни один ни слова о моей Пиэссе — странно — и это в то время, когда вся Москва дерется у кассы и записывается за два и за три представления вперед. Еще забавнее статья, вышедшая 8-го числа в газетах под названием: Московская городская хроника. Между извещениями о Яре, концертах, блинах и катаньях — напечатано несколько строк о Пиэссе, где сказано, что она имела полный и заслуженный успех. Я так стою уединенно, у меня до такой степени нет ни друзей, ни партизанов, что не нашлось и человека, который захотел бы не только заявить громадный успех Пиэссы, но даже никто не пожал мне радушно руки. Я стою один-один».
Майя Бессараб комментирует: «Интересно отметить, как изменился у Александра Васильевича почерк, когда он делал эту запись. В его дневнике трудно найти другую страницу, которая была бы написана так же четко и разборчиво, как эта. Словно на него нашло прозрение, он все увидел с необыкновенной ясностью, и размышления замедлили его стремительный почерк».