Петр Каратыгин - Записки Петра Андреевича Каратыгина. 1805-1879
По уходе Федорова, чтение началось — и нужно-ли говорить, какой эффект произвела эта комедия на слушателей!
Здесь, для контраста, приведу другой случай из домашней жизни покойного Александра Сергеевича. Был у него камердинер, крепостной его человек и молочный брат, который с малолетства находился при нем для прислуги; он вместе с ним вырос и был при нем безотлучно во всех его путешествиях. Грибоедов его очень любил и даже баловал, вследствие чего слуга зачастую фамильярничал со-своим господином. По какому-то странному случаю, этот слуга назывался Александром Грибовым, и Грибоедов часто называл его тёзкой. Однажды Александр Сергеевич ушел в гости на целый день. Грибов, по уходе его, запер квартиру на ключ и сам тоже куда-то отправился… Часу во втором ночи, Грибоедов воротился домой, звонит, стучит — дверей не отворяют… Он еще сильнее — нет ответа. Помучившись напрасно с четверть часа, он отправился ночевать к своему приятелю Андрею Андреевичу Жандру, который жил тогда недалеко от него.
На другой день Грибоедов приходит домой; Грибов встречает его, как ни в чем не бывало.
— Сашка! куда ты вчера уходил? — спрашивает Грибоедов.
— В гости ходил… отвечает Сашка.
— Но я во втором часу воротился, и тебя здесь не было.
— А почем же я знал, что вы так рано вернетесь? — возражает он таким тоном, как будто вся вина была, на стороне барина, а не слуги.
— А ты в котором часу пришел домой?
— Ровно в три часа.
— Да, — сказал Грибоедов, — ты прав: ты точно, в таком случае, не мог мне отворить дверей…
Несколько дней спустя, Грибоедов сидел вечером в своем кабинете и что-то писал… Александр пришел к нему и спрашивает его:
— А что, Александр Сергеевич, вы не уйдете сегодня со двора?
— А тебе зачем?
— Да мне-бы нужно было сходить часа на два, или на три в гости.
— Ну, ступай, я останусь дома.
Грибов расфрантился, надел новый фрак и отправился… Только что он за ворота, Грибоедов снял халат, оделся, запер квартиру, взял ключ с собою и ушел опять ночевать к Жандру. Время было летнее; Грибов воротился часу в первом… звонит, стучит, двери не отворяются… Грибов видит, что дело плохо, стало-быть, барин надул его… Уйти ночевать куда-нибудь нельзя, неравно барин вернется ночью. Нечего было делать: ложится он на полу в сенях около самых дверей и засыпает богатырским сном. Рано поутру, Грибоедов воротился домой и видит, что его тёзка, как верный пес, растянулся у дверей своего господина. Он разбудил его и, потирая руки, самодовольно говорит ему:
— А? что? франт-собака: каково я тебя прошколил? Славно отплатил тебе? Вот, если бы у меня не было поблизости знакомого, и мне-бы пришлось на прошлой неделе так же ночевать, по милости твоей…
Грибов вскочил, как встрепанный, и, потягиваясь, сказал ему:
— Куда как остроумно придумали!.. Есть чем хвастать!..
Другой раз, при мне, Грибоедов садится за фортепиано, у которого одна ножка была без колеса; и для поддержки под нее обыкновенно подкладывали какой-то брусок… На этот раз бруска не оказалось и фортепиано шаталось во все стороны… Грибоедова, завет своего Грибова и говорит ему:
— Ты, верно, опять сегодня играл без меня на фортепиано?
— Играл немножко, — отвечает он фамильярно.
— Ну, так и есть! А куда девался брусок?
— Не знаю…
— А что ты играл?
— Барыню…
— Ну-ко, сыграй!
Слуга, без церемонии садится за фортепиано и одним пальцем наигрывает известную песню:
Барыня-сударыня,
Протяните ножку.
Грибоедов прослушал его с полминуты, покачал головою и сказал ему:
— Ах, ты дрянь этакая! и понятия не имеешь, как надо играть, а портишь мне фортепиано! Пош-ш-шел! Играй, лучше, в свайку, или в бабки!
Эти два анекдота со слугою ясно обрисовывают простодушный характер Грибоедова. Впоследствии этот самый Грибов был вместе с господином своим в Тегеране и в 1829 году, во время кровавой катастрофы, погиб вместе с Грибоедовым.
Известно, что Грибоедов в 1826 году был вытребован из Тифлиса следственной комиссией по делу 14-го декабря: его подозревали также прикосновенным к заговору. Он был с фельдъегерем привезен в Петербург и содержался несколько дней под арестом в главном штабе. Вскоре, однако, он был освобожден, потому что никаких улик против него не оказалось. Я помню его экспромт, сказанный им по поводу этого ареста. Вот он:
По духу времени и вкусу
Я ненавижу слово: раб!
За то посажен в главный штаб
А там притянут к Иисусу!
В «Русском Архиве», и некоторых других изданиях было сказано, что при аресте Грибоедова в Тифлисе, в конце 1825 года, А. П. Ермолов дал ему возможность сжечь некоторые бумаги, которые могли послужить уликами его сообщества с декабристами. Что он со многими из них (с Кюхельбекером, Бестужевыми, Рылеевым) был в переписке, в этом нет сомнения; но едва-ли участвовал в заговоре… Если бы оно было так, то возможное-ли дело, чтобы он заставил пошляка «Репетилова» говорить подобные фразы:
У нас есть общества и тайные собранья
По четвергам; секретнейший союз…
потом:
…Но, государственное дело,
Оно, вот видишь, не созрело, и т. д.
Это было написано за два года до события 14-го декабря… Мог-ли бы Грибоедов так глумиться над заговорщиками, если бы он сам был членом тайного общества? А его письма к Булгарину из под ареста, эта добродушная шутливость и детская веселость при неприятном положении, не свидетельствуют-ли о полнейшем незнании Грибоедова об умыслах декабристов? Знакомство с ними не могло подать повода к серьезным обвинениям, при всей строгости следственной комиссии. Мы с братом были знакомы со многими из участников в печальном событии 14 декабря, однако же ни его, ни меня не потревожили не только арестом, даже и простым допросом… Впрочем, это заслуживает обстоятельного рассказа.
Глава XIV
А. И. Якубович. — Декабристы. — Обед у Якубовича. — Весть о кончине Александра I-го. — Слухи о бунте. — Граф Милорадович. — 14-е декабря и его последствия.
В начале 1825 г. с нашим театральным кружком сблизился капитан Нижегородского драгунского полка, Александр Иванович Якубович, о котором я уже упоминал выше. Очень часто я встречал его в доме кн. Шаховского. Это был замечательный тип военного человека: он был высокого роста, смуглое его лицо имело какое-то свирепое выражение; большие черные, навыкате глаза, словно налитые кровью; сросшиеся густые брови; огромные усы, коротко остриженные волосы и черная повязка на лбу, которую он постоянно носил в то время, придавали его физиономии, какое-то мрачное и вместе с тем поэтическое значение. Когда он сардонически улыбался, белые, как слоновая кость, зубы, блестели из-под усов его и две глубокие, резкие черты появлялись на его щеках, и тогда эта улыбка принимала какое-то зверское выражение. Любили мы с братом слушать его любопытные рассказы о кавказской жизни и молодецкой боевой удали. Эти рассказы были любимым его коньком; запас их у него был неистощим. Он вполне мог назваться Демосфеном военного красноречия. Действительно дар слова у него был необыкновенный; речь его лилась как быстрый поток, безостановочно; можно было подумать, что он свои рассказы прежде приготовлял и выучивал их наизусть: каждое слово было на своем месте и ни в одном он никогда не запинался.