Николай Гумилев - Где небом кончилась земля : Биография. Стихи. Воспоминания
Гумилев поехал не домой, а в Одессу, где, под Люстдорфом, отдыхала А. Горенко. Гумилев прожил там несколько дней, пытался уговорить девушку поехать вместе с ним в Африку. Потом он отправился в Царское Село.
Новые свои стихи он прочитал в доме И.Ф. Анненского, где был уже «своим человеком». Хозяину стихи, согласно воспоминаниям С. Маковского, который присутствовал при чтении, понравились. Гостеприимный дом этот, описанный С. Маковским, и не только им, был памятен многим литераторам: «Со времени отставки от директорства Иннокентий Анненский продолжал жить в Царском с семьей в им нанятом двухэтажном, выкрашенном в фисташковый цвет доме с небольшим садом. Первая комната прямо из сеней, просторная проходная гостиная (невысокий потолок, книжные этажерки, угловой диван, высоченные стенные часы с маятником и сипло гремящим каждые пятнадцать минут боем) выдавала свое «казенное» происхождение. В ней посетители задерживались редко, разве какое-нибудь литературное собрание. Направо была узкая темноватая столовая и очень светлый рабочий кабинет Анненского: полка во всю длину комнаты для томиков излюбленных авторов, фотографические учебные группы около бюста Эврипида. Напротив, перед письменным столом, в широкие окна глядели из палисадника тощие березки, кусты сирени и черемухи. Выше, по винтовой лесенке, обширная библиотека Анненского продолжалась в шкафных комнатах, среди которых была одна, «заветная», куда поэт мог уйти от гомона молодых гостей. По крайней мере, так я думал, замечая иногда «исчезновение» Иннокентия Федоровича и его возвращение, такое же внезапное, с лицом задумчиво-отсутствующим».
Никто и представить не мог, что И.Ф. Анненскому оставалось жить так мало, и что смерть его будет напрямую связана с мистификацией, которая потрясла весь художественный Петербург.
Невольный участник этого сложного, почти театрального действа, втянутый в его силовое поле, как, впрочем, поздней и другие, С. Маковский рассказывал: «В одно августовское утро пришло письмо, подписанное буквой «Ч», от неизвестной поэтессы, предлагавшей «Аполлону» стихи – приложено их было несколько на выбор. Стихи меня заинтересовали не столько рифмой, мало отличавшей их от того романтико-символического рифмотворчества, которое было в моде тогда, сколько автобиографическими полупризнаниями:
И я умру в степях чужбины,
Не разомкну проклятый круг,
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины?
Поэтесса как бы невольно проговаривалась о себе, о своей пленительной внешности и о своей участи, загадочной и печальной. Впечатление заострялось и почерком, на редкость изящным, и запахом пряных духов, и засушенными травами «богородицыных слезок», которыми были переложены траурные листки. Адреса для ответа не было, но вскоре сама поэтесса позвонила по телефону. Голос у нее оказался удивительным: никогда, кажется, не слышал я более обвораживающего голоса. Не менее привлекательна была и вся немного картавая, затушеванная речь: так разговаривают женщины очень кокетливые, привыкшие нравиться, уверенные в своей неотразимости.
Я обещал прочесть стихи и дать ответ после того, как посоветуюсь с членами редакции – к ним принадлежали в первую очередь И. Анненский, В. Иванов, М. Волошин, Н. Гумилев, М. Кузмин.
Промелькнуло несколько дней – опять письмо: та же траурная почтовая бумага и новые стихи, переложенные на этот раз другой травкой, не то диким овсом, не то метелкой. Вторая пачка стихов показалась мне еще любопытнее, и на них я обратил внимание моих друзей по журналу. Хвалили все хором, сразу решено было: печатать».
Все были очарованы таинственной поэтессой, через какое-то время все без изъятия были в нее влюблены. Но общение продолжалось только заочное. Черубина де Габриак, как она себя назвала, звонила ежедневно в редакцию и разговаривала по телефону с С. Маковским.
Почему эти искушенные в искусстве люди не заподозрили розыгрыша? Должно быть, слишком сильно они хотели поверить. Неужели в имени Черубина никто не расслышал отсылки к классическому пушкинскому эпиграфу: «Это возраст Керубино…», неужели никто не почувствовал, что стихи написаны вовсе не женской рукой. Точнее, стихи были и не написаны как бы, а сконструированы, точно выстроены.
В более поздние времена мистификации такого рода станут едва ли не нормой. Создаст поэтессу Анжелику Сафьянову стихотворец Л. Никулин, придумают свою поэтессу, напишут за нее стихи, с которыми она поступит в Литературный институт и даже окончит его, Б. Слуцкий и М. Кульчицкий. Других имен называть не буду, потому что это не столько имена, сколько фамилии, за ними не мифы, а реальные люди, выкупившие себе кусочек известности, за деньги ли, за какие иные блага.
Тогда все это было еще в новинку. И помыслить было невозможно, что прельстительная поэтесса Черубина де Габриак создана талантом М. Волошина при участии Е. Дмитриевой, к тому времени вернувшейся в Петербург из Коктебеля.
Гумилеву, может быть, и не было времени гадать – кто же эта загадочная поэтесса. Отношения его с Е. Дмитриевой становились все болезненней, он чувствовал обиду и горечь. Вот что вспоминала сама Е. Дмитриева: «Я вернулась совсем закрытая для Н. С., мучила его, смеялась над ним, а он терпел и все просил меня выйти за него замуж. А я собиралась выходить замуж за М. А. Почему я так мучила Н. С.? Почему не отпускала его от себя? Это не жадность была, это была тоже любовь. Во мне есть две души, и одна из них верно любила одного, другая другого.
О, зачем они пришли и ушли в одно время! Наконец Н. С. не выдержал, любовь ко мне уже стала переходить в ненависть. В «Аполлоне» он остановил меня и сказал: «Я прошу Вас последний раз – выходите за меня замуж». Я сказала: «Нет!» Он побледнел. «Ну, тогда Вы узнаете меня». Это была суббота. В понедельник ко мне пришел Гюнтер и сказал, что Н. С. на «Башне» говорил бог знает что обо мне. Я позвала Н. С. к Лидии Павловне Брюлловой, там же был и Гюнтер. Я спросила Н. С., говорил ли он это. Он повторил мне в лицо. Я вышла из комнаты. Он уже ненавидел меня».
Не совсем ясна роль в этой истории И. Гюнтера. Считается, что он умудрился предельно запутать ситуацию, пустить сплетню, которую Гумилев не посчитал нужным опровергать. Ему проще было с презрением подтвердить сказанное, вернее, не оправдываться, отводя от себя подозрения. Это вполне вероятно, и ситуация тогда отчасти похожа на ту, в какую попал Гумилев перед смертью. Он не счел возможным и нужным оправдываться, он с презрением подтвердил то, о чем его спрашивали.
В первый раз такое поведение привело его к дуэли, во второй раз – подвело под расстрел.
История вызова на дуэль, с различными подробностями, иногда вполне фантастическими, изложена разными авторами, убедительнее всего – из-за своих чисто художественных достоинств, простоты, изящества изложения – представляется версия С. Маковского: «Ближайшие сотрудники «Аполлона» часто навещали в те дни А.Я. Головина в его декоративной мастерской на самой вышке Мариинского театра. Головин собирался писать большой групповой портрет аполлоновцев: человек десять – двенадцать писателей и художников. Между ними, конечно, должны были фигурировать и Гумилев с Волошиным. Головин еще только присматривался к нам и мысленно рассаживал группой за столом.