Бенедикт Сарнов - Феномен Солженицына
(Там же. Стр. 421–423)
Чем дальше, – тем больше возникает у неё таких недоумений, тем чаще появляется желание возразить ему, поспорить. Но конечный вывод – хорошо нам знакомый по Ленину, по знаменитой его статье о Толстом: как художник – велик, а как мыслитель – смешон.
У неё, впрочем, эта старая ленинская формула перевернута, два составляющих её определения поменялись местами: да, как мыслитель А. И. действительно уязвим, но художник – великий.
Какой бы вздор ни нес Александр Исаевич и как бы ни была велика степень её несогласия с ним, он даже и в публицистике своей остается для неё великим художником:
...Каждое слово – драгоценный камень...
У такой огромины, как он, и заблуждения огромны. Огромный человек, талант огромный.
Написано все насквозь превосходно, дивишься языку, синтаксису, емкости слов... (Там же)
Даже в публицистических своих статьях он оставался для неё великим писателем. А уж о художественных его произведениях и говорить нечего.
Прочитав «Ивана Денисовича», опаленная этим огнем, упавшим на нас с неба, она сразу и навсегда поверила, что в русскую литературу пришел ещё один гений. Ещё один, как некогда говорилось о Толстом, ВЕЛИКИЙ ПИСАТЕЛЬ ЗЕМЛИ РУССКОЙ.
Я тоже был опален этим огнем. Но к таким высоким определениям изначально был не готов. А вскоре, когда после «Ивана Денисовича» нам постепенно стали открываться другие рассказы, повести, романы Александра Исаевича, с каждым новым таким открытием всё больше появлялось у меня сомнений в его праве на этот высокий титул.
* * *Положение Солженицына в официальной советской литературе изначально было довольно-таки неопределенным. Чем дальше, тем оно становилось все более и более шатким.
Длилась эта неопределенность недолго.
После «Ивана Денисовича» в легальной советской печати ему удалось опубликовать ещё только четыре рассказа: «Матренин двор» («Новый мир», 1963, № 1), «Случай на станции Кречетовка» (там же), «Для пользы дела» («Новый мир», 1963, № 7) и «Захар-Калита» («Новый мир», 1966, № 1).
Последние два особого интереса у меня не вызвали. По правде говоря, показались даже (и не мне одному) довольно бледными.
Я понимал, что дал их в журнал и согласился опубликовать Александр Исаевич не от хорошей жизни. Скорее всего, он тут даже сделал некоторую уступку Твардовскому, которому важно было показать, что Солженицын остается действующим, печатающимся советским писателем и, – мало того, – что место и положение его в советской литературе связано не только с лагерной темой. Вот он и уговорил его дать для печати «хоть что-нибудь». А если ничего такого в запасе у него нет, так даже и попробовать специально написать что-нибудь более или менее безобидное.
Рассказ «Для пользы дела» совсем безобидным не был. Он даже как будто подтверждал уже заявленную Солженицыным, не совсем обычную для официозной советской литературы гражданскую позицию автора. Но и по стилистике, да и по смыслу был вполне советским.
Что касается рассказа «Захар-Калита», так это именно он стал поводом для – хоть и не злой, но все-таки довольно ядовитой нашей пародии на Солженицына, которую я уже цитировал.
В общем, два эти рассказа слегка поколебали уже утвердившийся было статус Солженицына как Великого Писателя Земли Русской .
Поколебали, но – не слишком, поскольку два других его рассказа, явившиеся на свет после «Ивана Денисовича» («Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка»), этот его статус вроде как подтвердили.
Таков был общий глас.
Но у меня и на этот счет возникли – уже тогда – кое-какие сомнения.
В рассказе «Матренин двор» меня немного смутила очевидная, сразу бросающаяся в глаза его очерковость. Я бы даже сказал – документальность. Которую автор не только не скрывал, но даже несколько демонстративно выпячивал.
...На сто восемьдесят четвёртом километре от Москвы по ветке, что идет к Мурому и Казани, ещё с добрых полгода после того все поезда замедляли свой ход почти как бы до ощупи. Пассажиры льнули к стёклам, выходили в тамбур: чинят пути, что ли? из графика вышел?
Нет. Пройдя переезд, поезд опять набирал скорость, пассажиры усаживались.
Только машинисты знали и помнили, отчего это всё.
Да я.
(Александр Солженицын. Не стоит село без праведника. М. 1990. Стр. 442)
Это – самое начало рассказа.
Даже и не начало, а только ещё зачин .
Но уже этим своим зачином автор сразу дает нам понять, что собирается рассказать не вымышленную, а подлинную историю. Что все, о чем пойдет речь в этом его рассказе, было на самом деле. И было именно так, как он сейчас нам об этом расскажет.
А начало рассказа – настоящее его начало, – уже не просто очерковое, а откровенно автобиографическое.
На обсуждении «Ракового корпуса» кто-то из выступающих говорил, что образ Костоглотова слишком автобиографичен. Что слишком уж коротка, почти незаметна дистанция между автором и этим его героем, отчего образ несколько теряет в своей художественной убедительности.
Солженицын не оставил эти упреки без ответа:
...Здесь, в профессиональной аудитории нетрудно убедить вас, что Костоглотов – не автор. Я старался всемерно от него отдалиться, – если дистанция не удалась, – буду ещё работать.
(Александр Солженицын. Собрание сочинений в шести томах. Том шестой. Frankfurt/Main, 1970. Стр. 186)
Но в «Матрёне» он даже и не думает скрывать, что герой-рассказчик этого его повествования – не кто иной, как он сам. Никакого зазора, никакой, даже самой малой дистанции нет между ним и этим его персонажем.
...Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад – просто в Россию. Ни в одной точке её никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять...
За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло – учительствовать. Говорили мне знающие люди, что нечего и на билет тратиться, впустую проезжу.
Но что-то начинало уже страгиваться. Когда я поднялся по лестнице Владимирского облоно и спросил, где отдел кадров, то с удивлением увидел, что кадры уже не сидели здесь за черной кожаной дверью, а за остекленной перегородкой, как в аптеке. Всё же я подошёл к окошечку робко, поклонился и попросил:
– Скажите, не нужны ли вам математики где-нибудь подальше от железной дороги? Я хочу поселиться там навсегда.
Каждую букву в моих документах перещупали, походили из комнаты в комнату и куда-то звонили. Тоже и для них редкость была – все ведь просятся в город, да покрупней. И вдруг-таки дали мне местечко – Высокое Поле. От одного названия веселела душа. Название не лгало... Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно бы и жить и умереть. Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше – когда ниоткуда не слышно радио и всё в мире молчит.