Юрий Айзеншпис - От фарцовщика до продюсера. Деловые люди в СССР
Еще с нами сидел грузин Гоша за многочисленные квартирные кражи и худой молодой парнишка, идущий по 117-й. Эта статья за изнасилование в те годы применялась часто и без разбора. И даже при обоюдном согласии совокупляющихся сторон угодить под нее не составляло особого труда. А вот выжить с ней… Гоша всячески стращал парнишку зоной, мол «лучше бы мента замочил». Зона всегда уделяла настоящим или мнимым насильникам повышенное внимание, обычно очень даже не дружелюбное.
Из весьма скандальных персон того времени со мной сидел далеко не последний фигурант по делу магазина «Океан». Дядечка в возрасте, жаловался на больное сердце и предпочитал молчать, тупо упершись глазами в давно небеленый потолок.
До закрытия дела и передачи его в суд я несколько раз менял камеры. Из одной из них я угодил в штрафной изолятор, точнее в карцер. Случилось это в пятницу 10 июля 1970-го, в преддверии моего двадцатипятилетия. В этот день я как раз планировал написать письмо родителям. Вообще к письмам в тюрьме отношение особое. Послание от родных, от друга, от любимой женщины — немалое событие в жизни зека. Он читает его много раз, иногда вслух, дает почитать другим. Любит писать и сам: в различные надзорные органы, в суды и т. д. с прошениями о смягчении срока. Это достаточно рутинный и шаблонный процесс в отличие, например, от поздравительных открыток родным, друзьям, женщинам. Вот их написание требует больших мыслительных и творческих усилий. Особенно ценятся стихотворные тексты или оригинальные, насыщенные сравнениями, гиперболами и метафорами. И в большой цене люди, способные красиво изъясниться. Если открытка «складная», то на одной ее части исполняется на заказ тематический рисунок — портрет отправителя или получателя, пейзаж на тему, символический натюрморт. А еще у многих зеков есть адреса заочниц — одиноких женщин на воле, готовых как минимум переписываться с заключенными, а то и связать судьбу. Егор и Люба из Шукшинской «Калины красной» — вполне реальные персонажи из зековской жизни. С помощью «заочной любви» устраивает свою судьбу не меньшее количество пар, чем через газетную «Службу знакомств» на свободе. Ну и, конечно, отдельно надо выделить письма к родителям. В них извиняются за непутевость, обещают исправиться, жалуются, просят деньги и передачки и так далее. Вот и я захотел поблагодарить папу с мамой, что родили меня, повиниться перед ними, попросить прощения за весь доставленный им кошмар. Но, чтобы написать письмо, требовались ручка и бумага, которых в камере не водилось. Смена белья, ложка-кружка, туалетные принадлежности, причем не зубная паста — в тюбик могли засунуть всякие запрещенные штучки, — а порошок. Вот, пожалуй, и все богатство, которое разрешалось иметь заключенному. Нахождение же в камере прочих предметов, в том числе и писчей бумаги, уже было чревато серьезными последствиями. Сейчас правила изменились, можно держать в камере и электробритву, и холодильник, и даже не один, если есть место. А тогда все было строго.
У дежурного по корпусу писчих принадлежностей не оказалось, и я стал требовать дежурного помощника по следственному изолятору (ДПСИ), трезвонить в звонок, после каждого нажатия над дверью камеры загоралась лампочка. Поскольку в ведении у дежурного камер двадцать, в каждой человек по 5–7 и каждому что-то нужно — то нитку, то иголку, то лекарство, то бьют кого-то, — зажигающиеся лампочки дежурного сильно раздражают. Иногда он их просто игнорирует, что произошло и сейчас. Тогда я стал настырно тарабанить в дверь, а конечный эффект оказался таким: вместо ДПСИ вызвали группу усмирения, здоровенные бойцы ворвались в камеру и начали всех подряд избивать. Дубасили ногами, кулаками и резиновыми дубинками, больно и от души. Меня же, как зачинщика всей этой бучи, засунули в смирительную резиновую рубашку и подвесили к потолку в каморке полтора на полтора. Стены и пол каморки тоже были обиты резиной.
Да уж, это, видимо, оказалось проще, чем принести бумагу. Потом меня отвязали от потолка, я упал и с заломленными руками провалялся еще несколько часов. Камеру периодически открывали:
— Успокоился, бунтарь? Осознал вину?
Я гордо молчал или проявлял свое негодование. Потом сдался и смиренно попросил:
— Отпустите!
И меня отпустили… в карцер. В сыром подземелье находилось около десятка подобных усмирительных помещений, куда еле-еле пробивался свет. Обстановка соответствовала назначению: стационарный унитаз с краником-рукомойником, который одновременно служил и для слива. Деревянный настил, на котором можно спать (естественно, без матрасов, подушек и белья) с 10 вечера до 6 утра и который на остальное время складывался, как верхние полки в купе. Под замок. По-моему, даже табуретки не стояло. Если ходить — два шага максимум. Кормят через день: один — как обычного заключенного, другой — полкирпича хлеба и кипяток. Максимальный срок заточения в карцере 15 суток, я получил 10. И в знак протеста начал голодать. Через два дня обход делал начальник тюрьмы, которому я подробно изложил, почему попал сюда. Естественно, попал несправедливо. Резюме было кратким:
— Все заслуженно. Значит, ты так себя вел.
Я же с виновностью не соглашался, считал наказание незаконным и продолжал голодовку. Через день начальник снова риторически общался со мной:
— Вот вы, Айзеншпис, голодаете, а это тоже серьезное нарушение режима. Ведь в чем смысл тюрьмы? Вы должны честно отбыть наказание, исправиться и живым-здоровым вернуться в общество и отработать ему свои неоплатные долги. А не сесть на шею народа больным инвалидом. В общем, если начнете принимать пищу, может, я и смягчу меру наказания. А если не начнете, может, и ужесточу.
Голодовка в тюрьме считается грубейшим проступком. За нее зека могут больно побить дубинами, а то и обратить на него гнев всей камеры. Как этого добиваются? Да очень просто и как всегда незаконно: отбирают пищу и у тех сокамерников, которые в общем-то и не собираются голодать. Ну а апофеозом свинства можно считать насильственное кормление через резиновый шланг, по которому прямо в глотку закачивают вонючее пойло.
В общем, я решил не искушать судьбу, на пятые сутки начал есть приносимую бурду, а на седьмые меня досрочно освободили из карцера. Но поместили уже в другую камеру в соответствии с малообъяснимым принципом ротации. Вот так я и разменял свой «четвертак» — унижением вместо праздника, черствым хлебом вместо обильного ресторанного застолья. Очень плохо!
Итак, «на свободу» я вышел 17 июля и с небольшим опозданием, но все-таки отметил свой юбилей. Как раз подоспела передачка с «деликатесами», на которые, будь я на воле, и внимания бы не обратил. Но по сравнению с местной пищей! Нас кормили на 37 копеек в день, плюс повара еще и подворовывали на кухне, и эту официальную «еду» без содрогания не вспомнить. Если суп, густо замешанный на комбижирах, застывал, им можно было гвозди забивать. Очень часто, получив свою баланду, арестант сливал всю жидкость в парашу, затем тщательно промывал оставшееся водой. Из «второго блюда», и так не особо значительного по объему, изымались гнилые и подозрительные кусочки, волосы, кости и другие мало аппетитные предметы. И уже потом с помощью продуктов с воли и индивидуальных кулинарных способностей заключенные старались сотворить себе что-нибудь съедобное. У этого процесса существовал лишь один плюс — на него тратилось очень много времени, столь медленно текущего в этих местах, столь бесполезного.