Ирина Лукьянова - Чуковский
Чуковский продолжает работу над собранием сочинений. Мучается над пятым томом, где собраны статьи, написанные в последние годы сталинского правления: «Очень скучные статьи, в которых нет меня. На всех отпечаток той скуки, к которой вынуждала нас эпоха культа. Помню тоску, с которой я писал эти статьи – без улыбки». Еще одна дневниковая запись рассказывает, как он вместе с Мироном Петровским портил старую работу «Поэт и палач», чтобы она могла пройти цензуру. Цензурные требования на глазах ужесточаются: что можно было вчера, сегодня уже вызывает нарекания.
Портить свои старые работы ему трудно. Перечитывать себя – иной раз тоже. «Особенно омерзительны мне статьи о Слепцове, – пишет К. И. – Причем я исхожу в этих статьях из мне опостылевшей формулировки, что революция – это хорошо, а мирный прогресс – плохо. Теперь последние сорок лет окончательно убедили меня, что революционные идеи – были пагубны»; «Угнетает меня включение статейки „Ленин и Некрасов“. Все это мои старые мысли, с коими я сейчас не согласен».
То, что ему нравится, редакция отказывается публиковать. То, что устраивает редакцию, публиковать не хочет он сам. В утешение себе Чуковский создает планы седьмого тома – не случившейся «Вечерней радуги». Туда должно было войти все, что издательство запретило включать в шеститомное собрание сочинений: «Книга о Блоке», «Две души Максима Горького», «Жена поэта», «Кнутом иссеченная муза» – лучшие, любимые работы 1920-х годов. «Формалист о Некрасове», «Достоевский в кругу „Современника“», «Л. Пантелеев», «Литература в школе», перечислял он в письме дочери.
В дневниковой записи подбор статей для седьмого тома несколько иной: все обзоры 1909–1917, «Мы и они»… В собрании сочинений вышли только «Пантелеев» и «Литература в школе», да еще «Мы и они», осторожно переименованные в «Темный просветитель». Остальные увидели свет только в 1990 году, когда вышло двухтомное собрание сочинений Чуковского: в его второй том и вошло то, что сам К. И. мечтал издать при жизни и не мог.
Интенсивная, требующая нервного напряжения работа дается ему трудно. В канун своего 85-летия он слег с мозговым спазмом; снова – читать нельзя, гостей нельзя. Газеты снова выходят с шапками, прославляющими «дедушку Корнея», телеграмм столько, что он не может разобрать их, «даже прочитать немыслимо»; «странно и совестно быть объектом такой горячей любви», пишет в дневнике. «Ираклий Андроников напечатал обо мне очерк „Корней Иванович“ – гиперболический, я назвал этот очерк Шиллер Шекспирович Гете и поместил в папке, на которой Сима Дрейден написал: „Быть знаменитым некрасиво“». На другой юбилейный очерк, Станислава Рассадина, вышедший спустя некоторое время, Чуковский отреагировал: «Я и не подозревал, что я такой симпатичный. Он делает меня крупнее, чем я есть».
Затянувшееся воспаление легких привело к тому, что в мае он снова попал в больницу. В конце месяца открылся Четвертый съезд Союза писателей – но К. И. пишет дочери: «О съезде я не слушаю и не читаю, чтобы зря не волноваться. Чуть только подумаю о нем, у меня делаются спазмы (мозговые)». Но, конечно, он, как всегда, и думает, и волнуется, и размышляет о письме, которое Солженицын написал съезду, письмо – с «безумными требованиями – полной свободы печати (отмена цензуры)». И рассудительно замечает: «Но ведь государство не всегда имеет шансы просуществовать, если его писатели станут говорить народу правду». И снова приводит свою старую мысль, впервые высказанную еще тогда, когда закрывали «Русский современник»: свобода слова нужна очень ограниченному числу людей. Большинство ее просто не замечает.
Солженицын в своем письме требовал, чтобы съезд обсудил нетерпимый более гнет цензуры. Указывал на неконституционность Главлита и требовал полного упразднения необходимости для издателей получать разрешение на каждый печатный лист.
Чуковский волнуется, записывает в дневнике новости: «Съезд еще продолжается. Говорят, что около ста человек подписалось под письмом Солженицына. Или, кажется, составили свое письмо, еще более сильное». Под письмом действительно подписались 85 человек, еще 15 выразили сочувствие в личных письмах и телеграммах; впрочем, на резолюциях съезда и газетных отчетах о нем это никак не сказалось.
31 августа умер Эренбург. Как раз в это время шел суд над Буковским. Власти, видимо, испугались, что похороны превратятся в демонстрацию, и решили не допускать скопления народа. Официальных объявлений о похоронах и гражданской панихиде не было – но прощаться с писателем пришли 15 тысяч человек.
Главная работа Чуковского в эти дни – предисловие к тому стихов Ахматовой для Лениздата. Работу над этим томом начали сразу после смерти Ахматовой, Лидия Корнеевна редактировала и комментировала стихи, Эмма Герштейн – прозу. Л. К. передавала отцу порциями «Записки об Анне Ахматовой», тот читал, использовал их в работе; в свою очередь, показывал дочери статью в процессе работы. Л. К. недовольна, отец с нею соглашается: «мемуарная часть жидковата», «это ощущаю и я сам». Всю осень К. И. переписывается с дочерью, шлифуя свою статью; она сообщает ему новые факты и подробности, расшифровывает намеки, уточняет мысли и выражения, присылает замечания; вообще ее участие в этой статье – огромно.
К Новому году К. И. ехидно прислал Лидии Корнеевне открытку с портретом Шолохова. Написал на ней простенько: с новым годом, с новым счастьем. Кстати, о содержании своего письма советскому классику дочь отцу не сообщила, щадя его нервы и здоровье; он жаловался потом, что узнает о поступках дочери из передач иностранного радио.
Характерна одна из дневниковых записей К. И., сделанных в этом году. Татьяна Литвинова прочитала его дневники и сказала: «Боже мой, какой вы были несчастный человек. Очень жалко читать». «А я и не знал, что я несчастный, – замечает Чуковский. – Я все время чувствую приливы счастья – безумные».
И с радостью он пишет о прилетевших к кормушке синицах, и даже об очумевшей осе, которая откуда-то взялась в конце октября и укусила его – а ей «давно бы пора на зимние квартиры». Он радуется отремонтированной, выкрашенной, светлой библиотеке, новым письмам от 11-летней девочки из Кембриджа. В дневниках описаны чудесные пейзажи: «Мороз мягкий, не больше 7° – вся дорога в снегу – в серебре – красота фантастическая».
Приливы счастья – безумные: ручьи, дети, стихи, сосны радуют его до слез; он и в последние годы жизни оставался таким же непосредственным, сохранял ту же парадоксальную свежесть реакции – чего стоит один рассказ Зиновия Паперного о принесенной им циновке для библиотеки: подаренную циновку расстелили по полу, и Чуковский улегся на нее и стал в восторге кататься!