Станислав Свяневич - В тени Катыни
Комбриг довольно радушно встретил меня, и ничто не говорило о его осведомленности в моем звании. Он сказал мне, что знает, мы принадлежим к двум разным лагерям, имеем противоположные мировоззрения, но любит иногда подискутировать с представителями другого лагеря. Разговор наш продолжался больше двух часов. Из него трудно было понять, что комбрига более интересует. Он расспрашивал меня о моей предвоенной поездке в Германию, о моих знакомствах в МИДе. И вообще, он скакал в разговоре с темы на тему. Я старался не упоминать своих федералистских взглядов и симпатий к программе Пилсудского, провозглашенной им в 1919 году. По-моему, именно эта беседа сыграла большую роль в моем спасении от участи многих польских офицеров, расстрелянных в катынском лесу.
Вскоре после этой странной беседы комбриг куда-то уехал, и я его больше не видел. В Грязовцах мои коллеги говорили, что он еще появился в лагере в мае 1940 года, как раз перед их отправкой из Козельска сюда. Мы все были убеждены, что этот его отъезд и долгое отсутствие были связаны с ликвидацией лагеря. В конце марта в лагере появилось новое лицо — высокий, черноволосый полковник НКВД с большим, мясистым лицом. Мы часто видели его часами гуляющим на монастырском дворе.
Где-то примерно месяц спустя, 30 апреля 1940 года, я видел его на станции в нескольких километрах западнее Смоленска, кажется, станция называлась Гнездово, наблюдающим за отправкой эшелонов с пленными в Катынь.
Оба этих человека играли не последнюю роль в катынском деле. Комбриг Зарубин, безусловно, представил своему руководству подробный рапорт о проведенной им работе и о следствии. Конечно, мы не знаем его решений, предложений и оценок, если таковые вообще были им сделаны. Рапорт тот, видимо, лежит в архивах НКВД, и важной задачей будущих историков будет тщательное ознакомление с его содержанием. И я верю, что время это скоро придет, архивы НКВД будут открыты. Жаль только, что я этого едва ли дождусь. Высокий же полковник вне всякого сомнения был организатором и реализатором принятого решения. Если Зарубин представлял собой интеллигентную часть НКВД то полковник был представителем «грязной» части этой преступной организации.
Одним из непонятных событий, предшествовавших ликвидации козельского лагеря, были всеобщие прививки и профилактические мероприятия по предупреждению заболеваний холерой и брюшным тифом. Нам тогда такие мероприятия казались вполне естественными и оправданными с точки зрения предстоящей нам отправки по домам. Сейчас же встает вопрос: а стоило ли все это делать в отношении людей, которым и так оставалось жить всего несколько недель и которые были герметично изолированы от местных жителей? Ведь фактически это была бессмысленная трата средств на более чем четыре тысячи прививок и на оплату медицинского персонала, их проводившего. Прививки эти проводились в два этапа. После первого укола пациенты чувствовали легкую горячку, но она довольно быстро проходила. После второго укола никаких побочных эффектов уже не было. Размышляя над этим, мне приходит в голову единственное логичное объяснение: администрация лагеря сама не знала еще решения Центра и потому принимала обыкновенные меры по подготовке нашего этапирования. Только потом, побывав в советских лагерях, я узнал, что никаких прививок перед этапами никогда не делают, максимум, на что можно рассчитывать, — баня.
Первый этап в Катынь был отправлен 3 апреля 1940 года, а первым офицером, вызванным на него, был мой коллега, командир первой роты 85-го виленского стрелкового полка капитан Ежи Быховец. После этого, примерно до середины мая, из нашего лагеря каждые несколько дней уходили этапы по 300 человек. По рассказам бывших узников старобельского лагеря, отправлявшиеся в то же время оттуда этапы были несколько меньшими по числу людей. Видимо, это было вызвано меньшим числом палачей, расстреливавших старобельчан в неизвестном пока месте под Харьковом.
В сборнике «Катынское преступление» я уже писал о высокой степени централизации ликвидации козельского лагеря. Я был свидетелем приема администрацией лагеря по телефону приказов Москвы, в которых был указан даже персональный состав отдельных этапов. От работавших в лагерной канцелярии пленных известно, что подобные приказы носили регулярный характер. И тем не менее, когда через полтора года — в конце 1941 — начале 1942 годов — генералы Сикорский и Андерс и посол Кот обратились к советским властям с просьбой предоставить им списки польских военнопленных, им было объявлено, что таких списков не существует.
Под КатыньюМеня вызвали на этап 29 апреля 1940 года. Как только работавшие в канцелярии пленные сообщили мне о предстоящем отъезде, я пошел попрощаться с наиболее близкими мне приятелями по лагерю. Особенно мне запомнилось прощание с профессором Комарницким. Мы с ним расцеловались на прощание, и я уже выходил, как вдруг он меня окликнул. Я повернулся к нему, а он, встав со стула, подошел и большим пальцем правой руки изобразил крест у меня на лбу, — это был символ передачи меня под опеку Господа. Выражение его лица и сам этот жест надолго остались у меня в памяти. Это было начало моего двухдневного путешествия сначала, в Катынь, а оттуда — в специальную тюрьму в Смоленске.
Наступил час формирования этапа, и я, взяв свой вещмешок, встал в шеренгу своих коллег. Конвойные обыскали нас и наши личные вещи. Мне тогда бросилось в глаза, что выданный мне вещмешок был иного цвета, чем у остальных этапников. Но тогда я еще не мог объяснить этого. Сейчас я уже не помню их цветов, но мне кажется, что мой вещмешок был белым, в то время как у всех остальных — красным.
Первое, что бросалось в глаза на этапе, — злые лица конвойных, разительно контрастировавшие с добродушными стрелками охраны в Путивле и Козельске. Простые русские люди, а я их немало встречал в своем детстве, хорошо относятся к ближнему, или, во всяком случае, относились так перед революцией. Моя мать, до замужества бывшая гувернанткой в аристократическом русском семействе, не раз говорила то же самое, подчеркивая доброту русских людей. Сейчас же складывалось впечатление, что для конвойных мы не живые люди, а предметы, которые надо доставить по адресу, не больше. Нас довольно грубо и тщательно обыскали, отобрав все острые предметы, и под значительно более многочисленным конвоем, чем мы привыкли иметь в лагере, повели к грузовикам, ожидавшим у ворот зоны.
Мне показалось, на этот раз нас везли другой дорогой, не той, что мы шли в ноябре прошлого года. Привезли нас на запасные пути станции, где уже стояли подготовленные шесть столыпинских вагонов. Вагоны эти так назывались по имени дореволюционного премьера Петра Столыпина, при котором они появились в употреблении. Они отличались полным отсутствием окон в отделениях, а имели единственно небольшую закрывающуюся щель почти под самым потолком; двери были сделаны из листового железа и имели замок с наружной стороны. Впрочем, были и окна, но со стороны коридора, где обычно располагался конвой. Я уже сказал, что вагоны эти появились еще в царское время, сразу же после революции 1905 года, но особенно часто и охотно они стали использоваться в советское время. Несмотря на то, что я был сыном железнодорожного служащего, провел много времени в своем детстве у железной дороги и хорошо помню столыпинское время, я до того никогда этих вагонов не видел. Зато за время своего пребывания в Советском Союзе в 1939—42 годах я обнаружил, что почти каждый поезд имел в своем составе хотя бы один столыпинский вагон. Великое множество поляков близко познакомилось с этим средством передвижения в те годы.