Вера Смирнова-Ракитина - Авиценна
После диспута собрались для веселой застольной беседы, которая затянулась на всю ночь, в гостеприимном доме одного нишапурца. Беседе, как всегда, сопутствовали цветистые газели[34] и острые находчивые ответы в стихах.
С юности Ибн Сина любил слагать стихи, а с годами он становился все более крупным поэтом, настоящим мастером коротких, точных четверостиший и легких газелей. Поэтический талант его, даже на фоне множества изысканных и изощренных придворных стихослагателей, сверкал и выделялся глубиной мысли, мастерством отделки. Стихосложение было в быту того культурного восточного общества, с которым сталкивался Абу-Али. В те времена были часты вечера, на которых полагалось говорить стихами, люди всех слоев любили острое словцо, особенно если оно было удачно срифмовано, так что удивить хорошими стихами было не легко, и все же Абу-Али блистал. Так было еще в Бухаре, в Ургенче, в Несе и здесь, в Нишапуре, где жило много любителей поэзии.
За ужином разгорелся спор о вине: добро ли оно, или зло и есть ли грех в его употреблении, как это утверждает коран? Гости, высказав свое мнение, обратились к Абу-Али.
— Ну что же, — начал он, приподнимая свой кубок, — можно сказать и так:
Пьешь изредка вино — мальчишкою слывешь,
И грешником слывешь, когда ты часто пьешь
Кто должен пить вино? Бродяга, шах, мудрец.
Ты не из этих трех? Не пей: ты пропадешь![35]
Общий смех приветствовал четверостишье.
— А можно сказать и так, — лукаво улыбнувшись, продолжал Абу-Али, когда смех несколько стих:
Вино враждует с пьяницей, а с трезвым дружит, право.
Не много пьем — лекарство в нем, а много пьем — отрава!
Не пейте неумеренно: наносит вред безмерный.
А будем пить умеренно, поможет нам на славу!..[36]
Бурные овации встретили и этот экспромт.
— Друзья мои! — воскликнул один из особенно рьяных поклонников Ибн Сины. — Я не хочу, чтобы вино стало моим врагом, и я не хочу пить его, как яд! Бросайте чаши, друзья! Дадим покой нашему прекрасному — да цветет его жизнь, как роза! — хозяину.
И гости стали шумно расходиться.
Выходя из-под гостеприимного крова доброго нишапурца в ненастную осеннюю ночь, утомленный диспутом и шумным сборищем, Абу-Али прочел своим спутникам стихи Фирдоуси:
Лицо свое ночь залепила смолой,
И ярких планет не видать ни одной,
Луна приготовилась было в поход,
Чертог свой оставив, дошла до ворот.
Но мрачен был мир, и поблекла луна,
От страха совсем исхудала она,
Венец ее светлый погас и исчез,
Покрылося прахом пространство небес…[37]
— Живет где-то великий человек, старик уже, и вся его трудная жизнь, как прекрасная песня, а нас окружает благополучие и довольство, мы спорим о вещах, которые не стоят даже строчки его стихов, и сочиняем сами плохие стихи, — добавил Ибн Сина, прощаясь со своими спутниками.
Оставшись один, он долго не мог уснуть, шагал по комнате, присаживался к маленькому столику, где лежали письменные принадлежности, записывал стихотворные строки и тут же раздраженно зачеркивал их. Вино, выпитое за ужином, еще шумело у него в голове, ему хотелось с кем-то спорить, высказывать какие-то свои взгляды, создать не то поэму, не то газель, наконец в раздражении он записал: «О аллах!
Нет у тебя помощника, к которому можно было бы обратиться, нет у тебя и везира, которому я мог бы дать взятку. Повиновался я всегда твоему могуществу, И потому следовало бы тебе быть снисходительным ко мне, грешил я против тебя по своему невежеству, за это ты, конечно, можешь покарать меня. Я повинуюсь твоему пророку Мухаммеду и признаю его правоту в том, что он запрещал вино. Я даже указываю на вредность вина всем пьющим… Ну, а что делать, если оно так тянет меня к себе, что я могу утонуть в нем? Ты уж лучше заранее прости и помилуй меня — тебе ведь положено прощать, о аллах!..»
Абу-Али перечел написанное, засмеялся и скомкал листок, но все это как будто бы успокоило его.
«Чего я волнуюсь, и чего я хочу от себя? — с горечью подумал он. — Ведь все равно мои жалкие стихи никогда не смогут сравниться с великими произведениями Рудаки или Фирдоуси. Даже Абу-Саид как поэт во много раз выше меня. Нет уж, Хусейн, занимайся-ка ты лучше своими науками! Писать стихи, пожалуй, не твое дело!..»
Ибн Сина готов был уже бросить калам и отодвинуть чернильницу, но неожиданно почувствовал, что мысль его, метавшаяся в поисках слов, нашла, наконец, свое стройное и строгое выражение, и рука забегала по бумаге, записывая четверостишье:
Плохо, когда сожалеть о содеянном станешь,
Прежде чем ты, одинокий, от мира устанешь.
Делай сегодня то дело, что выполнить в силах,
Ибо возможно, что завтра ты больше не встанешь…[38]
Абу-Али долго еще не засыпал, забыв уже о стихах и думая только о своих работах, о планах на будущее, о задуманной книге. К ней он приступит немедленно, едва будет окончен трактат, над которым он трудится сейчас.
Наутро Ибн Сина принял своих больных и отправился к базарным кварталам навестить одного захворавшего бедного медника.
На площади, где читались глашатаями приказы и вывешивались объявления, внимание Абу-Али привлекла большая толпа. Подойдя поближе, он услыхал свое имя.
«Султан Махмуд! — понял он сразу и, приблизившись вплотную к толпе, разглядел знакомое объявление со своим портретом. — Удивительно, что правители Нишапура согласились вывешивать послания султана, — с досадой подумал Абу-Али. — Кроме того, они прекрасно знают, что я здесь, вызвали бы меня и сообщили, чего же проще! Но, может быть, это сделано для того, чтобы снять с себя ответственность, а мне дать возможность самому выбирать дорогу… За последнее время я, признаться, таил в душе надежду, что султан Махмуд забыл обо мне…»
Посетив больного и оставив ему лекарство, ученый поспешил домой. Когда он метался по своей комнате, обдумывая, куда же ему ехать дальше, просторы Азии показались ему необычайно ограниченными. Постоянное внимание султана Махмуда становилось мучительным и надоедливым. Абу-Али перебирал в памяти известные ему области, вспоминал рассказы друзей, побывавших в различных городах. Так мало оставалось мест, пока еще не подвластных султану Махмуду, что Ибн Сина приходил в отчаяние. Везде было трудно вольнодумцам!
«Ехать в Газну, — твердил про себя ученый, — это значит продать свою мысль в рабство…»