Николай Ашукин - Брюсов
На Кавказе большую часть времени я провел на группе «Минеральных вод», взбирался, твердя стихи Пушкина, на Машук и на Бештау, любовался из Пятигорска в утренней ясности воздуха панорамой отдаленных кавказских гор с белыми головами Эльбруса и Казбека (этот вид прекраснее, чем панорама Альп с высот под Берном), встречал восход солнца на Бермамуте, исходил все «балки» под Кисловодском, вспоминая стихи «Демона» и прозу «Героя нашего времени». Мне все еще не хотелось «уступить» обаянию природы, и я упорно заставлял себя видеть в ней несовершенство… Рассказать кстати, у меня было с собой мало книг, и я, достав в местной библиотеке полное собрание сочинений Шатобриана, прочел его от строки до строки, читая приторные описания девственных американских лесов, я повторял сам себе: вот и Америка, как и Кавказ, ничтожны перед красотой большого города, а тем более перед видениями фантазии… (Детские и юношеские воспоминания. С. 117, 118).
Клянусь Вам <…>, я бесконечно разочарован. Уже не говорю о громких именах — Машук, Бештау, которые оказались прозвищами маленьких холмиков, но и все, вообще всё!
Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас видишь с корабля.
При свете утренней Киприды…
Я смотрел и напрасно искал в себе восхищения. Самый второстепенный художник, если б ему дали вместо холста и красок настоящие камни, воду, зелень, создал бы в тысячу раз величественнее, прекраснее. Мне обидно за природу (Письмо от 19 июня 1896 года // Письма к Перцову. С. 77).
Отрицательное отношение поэта к природе и «Миру» в первые десять лет принимало зачастую уродливую форму, но зародилось, по-видимому, у Брюсова с детства, а в юности укрепилось. Декадентская полоса тесно связана с этим отрицанием, с этим отпадением от природы и общественности (Львов-Рогачевский В. Лирика современной души // Современный мир. 1910. № 6. С. 11).
Будучи приверженцем поэтики символизма, Брюсов в это время <1896 г.> выступал со стихами, резко отрицавшими действительность. Окружающий мир, природа, люди, общественная жизнь – все казалось поэту враждебным и достойным презрения. Только мир мечты вечен, только он удел поэта, – проповедовал Брюсов. В основе такого отрицания лежала ненависть поэта к буржуазно-мещанскому миру, который угнетает человеческую личность, калечит его сознание и подавляет творческие силы. Неприятие реальной действительности наложило отпечаток и на крымские стихи той поры (Дегтярев П., Вуль Р . С. 135, 136).
1896. Июнь, 27.
Понемногу пишется «Me eum esse». Мне доставляет наслаждение, что эти стихи совершенно не похожи на «Chefs d’Ouvre», словно кто-то другой писал их (Дневники. С. 24).
Занят я здесь писанием предисловия к «Истории русской лирики», где намерен изложить свои взгляды на поэзию и символизм; надеюсь, после этого предисловия все должны будут признать хотя бы то, что это один из вполне возможных взглядов, – теория вполне последовательная и определенная:
1. Поэзия и беллетристика — две совершенно различные области.
2. Природа для поэзии — только модель, и потому поэзия должна быть как можно более чуждой жизни.
3а. Цель поэзии — давать «эстетическое наслаждение».
3б. Эстетическое наслаждение состоит в бесчисленном ряде настроений, которые могут быть вызваны только поэзией (не жизнью).
Итак, чтение поэтических произведений вызывает ряд ощущений, ряд чисто поэтических настроений, которые иначе испытаны быть не могут. Достигается это примирением идей, которые раньше были чуждыми друг другу. Жизнь и природа дают материал для этих идей (их можно назвать «образами», но не в школьном смысле).
Беллетристика, наоборот, есть изображение жизни и дает удовольствие, как и всякое созерцание действительности. Обыкновенно до сих пор поэзия и беллетристика были смешаны. Символизм стремится очистить поэзию от этой примеси, дать чистую поэзию.
Вот тезисы, которые, конечно, будут развиты; главное, будут точно определены термины «идея», «настроение» etc, потому что они употреблены здесь совершенно в особом значении (Письмо от 22 июня 1896 года из Пятигорска // Станюкович В. С. 740).
Живу я мирно, читаю, что могу найти в здешней библиотеке, и пишу без конца, особенно стихотворения. У меня есть уже около 30 стихотворений, которые могут войти в «Me eum esse». По форме они блистают новшествами; так, в некоторых мужские рифмы рифмуются с женскими (ты скажешь, это невозможно. Я сам так думал, пока не написал). В других рифмуются не концы слов, а третьи слоги от конца; в третьих вместо рифм ассонансы; размера общепринятого нет нигде и т. д., и т. д. Что касается содержания, то – каково бы оно ни было — стихотворения эти настолько не похожи на «Chefs d'Oeuvre», что я сам готов назвать их произведениями другого автора. Нечто совершенно, совершенно иное.
Теперь о «Истории русской лирики». Задача, которую я себе задал, все разрастается; когда кончу я — не говорю первый том, но — введение, и вообразить не могу. Попутно выползают новые и новые вопросы. <…>
Ты пишешь, что вполне выработал план своего романа. Увы! увы! Сколько раз вырабатывал я планы своих. Еще незадолго до отъезда разработал я план исторического романа «Октавия» с такими подробностями, что мог рассказать Лангам последовательно каждую главу… и, между тем, ни этого романа я не написал, ни другого не напишу, — долго, быть может, никогда. И вот почему: у меня нет формы. Я не могу писать так, как писал Тургенев, Мопассан, Толстой. Я считаю нашу форму романа рядом условностей, рядом разнообразных трафаретов. <…> Нет, таких вещей, где каждое слово ложь, а каждое выражение трафарет, – я писать не могу. Подождем пока создается новая форма (Письмо от 28 июня 1896 года из Пятигорска // ЛН-98. Кн. 1. С. 314, 315).
Брюсов предполагал проводить лето в Пятигорске уединенно, отдаваясь целиком работе и чтению. «Есть в городе библиотека — сообщал он на следующий день по приезде. – За один рубль можно пользоваться десятком русских газет, русскими журналами и восемью французскими <…> Библиотека, конечно, станет моим обычным пристанищем» [81]. Тогда Брюсов и принялся перечитывать Тургенева, приобщил к чтению сестру Надежду Яковлевну и привлек ее к обсуждению прочитанного. <…>
Детальный разбор произведений Тургенева показывает, что в отношении к ним Брюсова наблюдается известный парадокс, в особенности заметный при сравнении с рецепцией Тургенева другими символистами. Казалось бы, так называемые «таинственные повести» Тургенева («Призраки», «Сон», «Песнь торжествующей любви», «Клара Милич» и др.) должны были вызвать у Брюсова, стремившегося в своей новеллистике развивать сходные мотивы, наибольший интерес и наиболее высокую оценку. А между тем эти произведения расценены им как наименее удавшиеся. Брюсов подчеркивает их подражательность, неорганичность, для художественного дарования Тургенева. Романтические и предсимволистские тенденции, прослеживаемые в творчестве Тургенева, не находят у Брюсова того сочувственного отклика, какой обнаруживается у других символистов. <…> Желание Брюсова анализировать творчество Тургенева непредвзято, в исторической перспективе; Брюсов не пытается модернизировать писателя, наоборот — стремится дать объективную оценку литературного значения произведений, зачастую далеко отстоящих от тех художественных идеалов, которыми он руководствовался в 90-е годы (Гречишкин С., Лавров А. С. 171—173).