Борис Тарасов - Чаадаев
А что же Михаил? От него долго нет ни писем, ни денег, да и тетушка почему-то не дает знать о себе, что повергает Петра в еще большую тоску. «Нечего говорить вам про мою печаль, — укоряет он их, — разумеется, вы знаете, каково жить в чужой земле без всякого известия о своих родных. Может быть, вы так же ко мне пишете, пишете, а ответа не получаете и так же горюете, как и я. Что меня касается, то мое горе так велико, что я буквально не нахожу слов его выразить. Мысли самые черные приходят мне в голову…»
Наконец и тетушка, и брат откликаются на жалобы и просьбы Петра. Анна Михайловна бранит себя за непростительное молчание, как всегда, интересуется здоровьем любимого племянника, просит его как можно скорее возвращаться на родину и не ездить в Италию, где развелось много карбонариев и пышет огнем Везувий. Среди расспросов о здоровье Михаил также деликатно напоминает ему о близящемся истечении условленного срока путешествия, чем сильно раздражает Петра, мечтающего о поездке в Италию «как о празднике» и просящего отсрочить приезд в Россию на шесть месяцев. «Вы все толкуете об обещании, которое я дал, вернуться через год, — отвечает последний на эти напоминания, — что же это по-вашему — великодушно? Вы, который так любите проповедовать против эгоизма, как вы назовете то, что вы делаете в данном случае? Ибо вам не уверить меня, что вы серьезно опасаетесь для меня карбонариев и Везувия; я полагаю, что вы не думаете, чтобы я бросился в кратер вулкана в момент извержения или похоронил себя под пеплом, как Плиний, чтобы лучше рассмотреть этот феномен. Что же касается карбонариев, то разве я представляю из себя какую-то силу? Я не хочу воевать с вами, мой добрый друг, но согласитесь, что было бы из-за чего. Впрочем, всякий любит людей на свой лад. Моя тетушка, например, любит их видеть, я ищу взаимной любви, а вам они нужны, чтобы ворчать на них и делиться с ними вашим достоянием. Будем же делать то, что каждый из нас умеет делать, но постараемся, однако, быть благоразумными».
Иронически представив заботу своих домашних и несколько, высокомерно определив их разные способности к любви и обязанности по отношению к нему, Чаадаев одновременно искренне признается в своем «легкомыслии» и «безумных тратах», которые обременяют брата множеством хлопот и причину которых он не умеет дельно объяснить. Он только просит Михаила быть снисходительнее, добавляя, опять-таки с неким уколом: «Это нам будет обоим выгодно, вам потому, что терпимость есть добродетель, в которой весьма приятно упражняться; мне потому, что я нуждаюсь в оной». Когда же он все-таки пытается ответить вразумительно на вопросы Михаила о баснословном «таянии» денег, объяснения его получаются нелепыми и эмоциональными. Главным виновником Петр считает слугу, для обеспечения которого приходится тратить сверх меры. «Увидевши, что мне с ним нельзя прожить чем рассчитывал, решился покупать разные вещи, книги, картинки, белье и проч… Что доходы мои поубавятся по возвращении моем, это сущая правда, но рассуди, что это путешествие последняя моя шалость, что после этого мне нечего более будет, как быть умным, как ты, и поселиться в деревне. Эту последнюю шалость позволь мне доделать как можно повеселее и поудобнее».
11 тысяч, посланные Михаилом для брата, застряли где-то между Нижним Новгородом и Парижем. Зная об этом переводе, Петр вместе с тем просит его припасти еще 10 тысяч, заняв их или взяв из рекрутской суммы у лихачевских крестьян. Чаадаев ни разу не видел деревни Большие Лихачи в Арзамасском уезде Нижегородской губернии, где 456 душ мужского пола и почти столько же женского не знали своего помещика и жили под началом управляющего, и не интересовался состоянием дел в ней. Когда еще в Лондоне он получил сообщение Михаила о каких-то недовольствах и просьбах его крепостных, то просил брата взять на себя заботу о безотказном удовлетворении всех нуждающихся. «Впрочем, — добавлял он равнодушно, — делай, мой друг, что тебе угодно, на все имеешь мое согласие». В другом письмо он писал Михаилу о деревенских делах как о пустяках, замечая: «Одно скажу: с имением делай, что хочешь, об моей пользе не думай, а об крестьянской».
Однако чем тяжелее становилось финансовое положенно отставного ротмистра, тем больше он думал о своей пользе и меньше — о крестьянской. Когда же возникает необходимость и больших суммах, он подумывает о возможности заложить имение вместе с крепостными душами и просит Михаила выяснить требуемые формальности. Пока же просит: «Если крестьяне лихачевские не выплатили оброков и денег нет, то не бойся меня этим испугать, но вышли сколько есть, чтобы было мне с чем домой приехать. Я страх как недоволен собою за то, что тебя безжалостно обременяю своими хлопотами, и божусь, не простил бы себе этого, если бы не надеялся, возвратившись в Россию, повинным своим поведением загладить вину». Тем временем Чаадаев отдает распоряжение продать в армию рекрутов, за что выручает 9 тысяч рублей, которые и просит брата выслать. «Не говори мне, что это пакость, грабительство! — оправдывается он перед последним. — Разумеется, пакость, но надеюсь вымолить у крестьян себе прощение и настоящим загладить прошедшее. Бог прощает грешных, неужто ты меня с крестьянами не простишь? Я бы мог тебе в оправдание представить разные непредвиденные случаи, именно непредвиденные; но зачем? Ты скажешь, не ходить было на галеру?»
Не ходить «на галеру» Чаадаев, однако, не мог. В одну из верховых прогулок нанятая им лошадь неловко споткнулась, безболезненно перебросив всадника через голову, и сломала себе ногу. Хозяин лошади потребовал возмещения ущерба, и русский путешественник отправился в полицейский участок, а затем к стряпчему, где ему присудили уплатить «непредвиденную» тысячу франков. Хозяин лошади неожиданно помирился было на шестистах франках, затем вдруг стал требовать шестьсот пятьдесят, ввел отставного ротмистра в тяжбу и вынудил заплатить его в конце концов восемьсот франков, когда и без того приходилось продавать «старые штаны». Но выручил князь Гагарин, нечаянно встреченный на парижской улице и предложивший ему тысячу рублей.
А тут и застрявшие одиннадцать тысяч подоспели, Чаадаев ожил и заговорил о более длительной, нежели шесть месяцев, отсрочке. «Галл меня избавил от ипохондрии, но не вылечил, — пишет он брату, — без Карлсбада дело не обойдется, след, прежде будущего лета к вам не буду. Когда заложишь имение, припаси мне 10 или 15 тысяч, которые пришлешь по первому слову, не так, как эти деньги. Дело прошлое, а оно мне стоило дурной крови; благодаря твоему письму, ясному солнцу и нервической моей натуре, все забыто. — Доходы все обращай в уплату долгов».