Лев Разгон - Плен в своём Отечестве
А следующий протокол – огромный, на множестве страниц, исписанный мелким и разборчивым почерком Али, подписанный всего лишь через три недели – 4 июля, – совершенно другой. В нем содержатся признания в соучастии в правой террористической организации; в нем оговариваются активнейшие работники партии (правда, к этому времени почти все арестованные). В них Москвин берет на себя все что угодно, вплоть до организующей роли в некоей антисоветской правотроцкистской организации. И, конечно, попутно выдает все тайны загадочного масонского кружка и всех их участников. И каждая страница подписана хорошо мне знакомой четкой подписью Ивана Михайловича.
Вот он не только передается суду Военной коллегии, но и на суде 27 ноября 1937 года, где председателем был Ульрих, а членами Никитченко и Горячев и который длился – как обычно – 15 минут, признается в своих преступлениях, немедленно приговаривается к расстрелу и тут же убивается. Все это происходило в Лефортовской тюрьме, где находились и Бокий и Москвин и куда – рационализации ради – палаческая тройка, пародирующая суд, приезжала из своего заведения на Никольской улице. Там, в Лефортовской тюрьме, в маленьком кабинетике с отдельным сортиром, они заседали, туда приводили так называемых «подсудимых» – в большинстве своем хорошо знакомых Ульриху, там прочитывался заранее уже отпечатанный приговор, и сразу же жертву стаскивали вниз и убивали выстрелом в затылок. Поработав таким образом несколько часов, пропустив через свой суд человек этак 20-30, упыри садились в свои машины и ехали домой, где их ждал семейный уют, вкусный обед и сладкий послеобеденный сон.
А теперь – самое главное. Почему «подсудимые» так охотно и сравнительно быстро признавались в совершенно чудовищных и абсолютно неправдоподобных преступлениях? И если верить этим «следственным» делам, то делали это на первом же, максимум на втором допросе. Вопрос о «признаниях» был жгуче-непонятен и раньше, когда на открытых процессах люди, известные своей принципиальностью, храбростью, почти легендарным мужеством, – открыто, перед глазами всего мира, не моргнув, возводили на себя самую чудовищную ложь. Это было непонятно тогда, думаю, что это не стало яснее и теперь. Ибо это – столь же запретная тема, как и полвека назад. С этой страницей своей исторической биографии современный КГБ не желает расставаться и раскрыть её, несмотря на все либеральные ужимки, вплоть до выдачи наисекретнейших дел отдельным заинтересованным лицам.
Я уже говорил, что в этих делах самым главным и интересным для историка является не то, что там имеется, а то, что там отсутствует. А отсутствуют, кроме предварительного обсуждения и решения – кого, когда и как убивать, ещё и такие следы работы «суда», которые именуются, кажется, «распорядительным заседанием». Не знаю, что положено там делать, но совершенно очевидно, что шайка палачей и бандитов, изображающих Военную коллегию Верховного суда, предварительно и весьма быстро решала судьбы тех, кто ещё в это время сидел в камере и не знал, что через час-другой его убьют. А решали они быстро, потому что у них уже был список, напечатанный и кем-то подписанный, решивший участь людей, считавшихся «подсудимыми».
И до того времени, когда мой безвестный тихий юноша из КГБ достал из авоськи дела Бокия и Москвина, я много, очень много думал: а они признались? Я ведь хорошо знал и Глеба Ивановича и Ивана Михайловича и был совершенно уверен, что этих людей нельзя сломить угрозами и тем, что называлось деликатно «физическими методами». А они «раскололись», и так неожиданно быстро и без всякой борьбы! Почему? Вот об этом, о чем не осталось и следа в следственном деле, я и хочу поразмышлять. Опираясь не только на прочитанное, но и на свой немалый опыт человека и самого сидевшего и разговаривавшего об этом с десятками людей, пропущенными через мясорубку «карательных органов».
Из того, что в большинстве следственных дел лежит один, максимум два «протокола допроса», вовсе не следует, что допросов столько и было. Из нашей 29-й камеры Бутырок вызывались ночью на допросы одни и те же люди почти каждую ночь. Иногда они не приходили сутками, и мы знали, что они «на стойке» – стоят днем и ночью без сна, пока меняются их следователи. Иногда они приползали полуживые, с разбитым лицом, искореженными членами. Иногда их приносил конвой и кидал, как ветошь, на пол камеры. Словом, в следственных делах, в этих почему-то считающихся очень «секретных делах» не только не отражены, но и уничтожены все следы того, что происходило между одним протоколом допроса и другим, если в другом появлялась, как в случае с Бокием, надобность. Уничтожались следы пыток. И не просто пыток, а таких, о которых не знало, не имело представления не только какое-нибудь паршивенькое средневековье, но и такие мастера, как гестаповские палачи. Все эти кадры из советских детективов, где одетый в белый халат опытный, пыточных дел мастер стоит возле своего связанного клиента, позвякивая щипчиками и прочим пыточным инструментарием, – самая обыкновенная липа. А если не липа, то пустяк по сравнению с нашими «допросами без протокола».
Самой первой задачей палачей было убедить приведенного к ним без шнурков, пуговиц, поддерживающего спадающие штаны человека в том, что он – уже не человек, что он нечто, с кем можно делать и будут делать все. И делали. Начиная с тривиальных побоев, пощечин, обещания расстрелять, имитации расстрела и пр. и пр. Действия были самые разные. И рассчитанные на конкретного и подходящего человека. Наверное, Муралова было бы смешно пугать инсценировкой расстрела. А у нас в камере очутился тихий и пышноволосый курчавый еврей, работавший товароведом в ГУМе. Учился он в Плехановском институте и в свои студенческие времена носил косоворотку красного цвета, почему остряки с курса звали его террористом. А в 38-м году какой-то допрашиваемый бедолага-однокурсник на вопрос следователя: кого он знал из террористов, – запинаясь ответил, что вот одного студента из-за цвета рубашки у них на курсе так звали. Наш «террорист» пришел с допроса совершенно целенький, но какой-то странный. Он сел на нары, взял в руки клок своей пышной шевелюры, и она отделилась так свободно, как будто её даже и не приклеивали к черепу. Затем он повторил это и через несколько минут сидел перед нами с совершенно обнаженным блестящим черепом. Когда мы к нему кинулись, он нам начал рассказывать, как в кабинете ему объяснили, что сейчас его расстреляют, и как инсценировали этот расстрел…
Самое главное для них было не запугать даже, а унизить человека настолько, чтобы тот понял – здесь все БЕСПРЕДЕЛ! В славные времена Ивана Васильевича Грозного, да и позже, были пыточные камеры, и в них пытали – для этого там находились дыба и клещи и прочие необходимые для юстиции предметы. Но там велись «пытошные ведомости». И ведущие допросы дьяки дотошно записывали, какие применялись к подследственному меры убеждения. И даже фиксировали, что время от времени подвергаемый пытке «впадал в изумление» – то есть терял сознание. Но то было тогда. В наше славное, социалистическое время ничего не фиксировалось, ничего не записывалось и выбор средств для уничтожения личности был совершенно беспредельный. Можно было бить по наиболее чувствительным местам тела, зажимать пальцы дверью, срывать ногти, бить по половым органам, – никаких не было ограничений, кроме возбужденной фантазии нелюдей в мундирах.