Евгений Водолазкин - Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)
Когда бабушка вернулась из эвакуации в Киев, ее комната оказалась занятой соседями по коммуналке. В ожидании освобождения комнаты несколько месяцев она прожила у дальних родственников (никто не умеет унижать так, как дальние родственники). А бабушка всё не впадала в отчаяние — с двумя детьми у нее не было такой возможности. Суммируя бабушкин военный опыт, я бы сказал так: она вполне могла распорядиться не топить камины, но для красивых жестов жизнь предоставляла ей очень мало материала.
Хорошо помню нашу коммуналку. Крысы, сосед-алкоголик, очередь к единственному умывальнику с холодной водой (более подробное мытье осуществлялось в бане). Картинка вроде бы удручающая, но есть ведь и другой ракурс: бабушка в нарядном платье идет преподавать биологию в 44-ю киевскую школу. Номер остался в памяти потому, что соответствовал, если ничего не путаю, ее педагогическому стажу (чтобы закончить с запомнившимися цифрами: ее пенсия впоследствии составляла 58 р. минус рубль, вручавшийся почтальонке). Учительское служение преображало бабушку и поднимало ее над коммунальными буднями. Оно, кстати говоря, производило впечатление и на неученое большинство нашей квартиры — даже на тех, кто когда-то захватывал ее комнату. Бабушкины же ученики посещали нас до самой ее смерти.
Одним из ее учеников был выдающийся поэт Наум Коржавин (бабушка знала его как Эму Манделя). «Вокруг нее всегда создавалась атмосфера доброты и, говоря сегодняшним языком, абсолютной порядочности», — написал мне о бабушке Коржавин. Один из самых искренних русских поэтов, в том же письме он прибавил: «Я к ней всегда относился хорошо, хотя предмет ее я не любил, и он мне не давался».
Ее жизненную позицию можно было бы определить как терпение, если бы это слово не заключало страдальческого оттенка, бабушке не соответствовавшего. Речь идет о каком-то особом слиянии с бытием, об отсутствии, по большому счету, к бытию претензий. Нечто каратаевское, но без литературности. Боязнь патетики, и оттого — легкая ирония. Много лет спустя я узнал этот тип в людях русского Севера, откуда была родом бабушкина мать. Интонации, жесты, а главное — мироощущение — всё это не стерлось и в их киевской жизни.
Бабушка даже курила, как мать, — держа сигарету между большим и указательным пальцами. Пальцами, знавшими всякую работу и от нее загрубевшими, с тусклыми и слоистыми ногтями. На них никогда не было колец — бабушка не любила украшений. Однажды я нашел во дворе золотое колечко с драгоценным, хочется верить, камнем и подарил ей. Я мало чего в своей жизни находил, но тут сосредоточился и нашел — речь все-таки шла о моей любимой бабушке. Надев мой подарок на палец, она вышла во двор и села на скамейку. Никогда ведь не сидела там (не любила дворовых бабок), а здесь зачем-то вышла. Может быть, кольцо показать. Там-то оно и бросилось в глаза владелице и — было ей немедленно вручено. Мне было по-детски жаль бабушку: всё-то от нее уплывало, даже малое ее везение. Уже ребенком я понимал, что кольцо — только частный случай. Бабушку же этот случай не огорчил. Хорошо понимавшая, что всякая находка — это чья-то потеря, она чувствовала явное облегчение.
Старение ее было незаметно — как вообще незаметны изменения в человеке, живущем рядом. Разумеется, кое-что происходило уже не по-прежнему. Менялось, например, соотношение наших шагов: мой шаг увеличивался и ускорялся, бабушкин — наоборот. Я останавливался, ожидая ее, и эти остановки отражали, увы, порой не столько превосходство мое в скорости, сколько раздражение, и она это (естественно) замечала. Уже после ее смерти я нашел ее записки, в которых говорилось, что старость по отношению к молодости должна держать дистанцию. Старики плохо ходят, некрасиво едят, и лучше этого не делать в присутствии молодых. Сейчас, когда старость из отвлеченной идеи мало-помалу превращается для меня в реальную перспективу, я думаю, что бабушка была права. Невыигрышных сопоставлений следует избегать.
Старость охватывала ее всё крепче, а бабушка всё не поддавалась. Старалась сохранять независимость. Независимое поведение — по крайней мере, явно выраженное — свойство молодости, да бабушка и чувствовала себя молодой. Несоответствие самоощущения ее старческому облику снималось самоиронией. По утрам она говорила, что ей страшно подходить к зеркалу, потому что оттуда на нее смотрит страшная старуха. Такие заявления не требовали ответа, но внутренне я был с ними не согласен: на мой тогдашний, а уж тем более нынешний взгляд, бабушка выглядела вполне благообразно. Что, как известно, не всегда случается в старости.
Постепенность бабушкиного старения осуществлялась не без исключений. Одно из них я хорошо помню — это был ее последний выход в магазин. Бабушка отправилась за покупками, но с полпути вернулась — она просто не смогла дойти. Вернулась гораздо старше, чем выходила.
Последняя моя встреча с бабушкой состоялась в ноябре 1988 года, когда я приезжал в Киев на ее день рождения. Когда гости разошлись, она сказала, что это ее последний день рождения. Спокойно сказала, как бы ставя в известность. Перед моим отъездом в Петербург повторила: «Я скоро умру». Она не болела (по крайней мере, не больше, чем обычно), но я знал, что сказанное ею — правда. Кокетство ей было несвойственно, да и слова ее с делом обычно не расходились. Бабушка молчала, и я понял, что она ждет моего ответа. Подавив ком в горле, я сказал, что все умрут. Что я тоже умру. Мне казалось, что напоминание о всеобщем равенстве перед смертью могло бы стать лучшим словом утешения. Это было не так. Бабушка грустно посмотрела на меня и сказала: «Но ведь я умру раньше».
Она умерла через два месяца. Я лежал тогда после операции в одной из петербургских больниц. В день бабушкиной смерти я ушел оттуда, потому что отчетливо понял, что ее больше нет. Оказалось, что в это время мне уже была дана телеграмма о ее смерти. Я вылетел в Киев. Как и бабушка, я стесняюсь проявлений сентиментальности, но помню, как из окна самолета внимательно всматривался в облака. Мне казалось, что, если у меня есть шанс увидеть ее еще раз, то произойдет это именно там.
В том, что происходит на свете, часто просматривается режиссура, которую при невнимательном взгляде на вещи можно посчитать случайным стечением обстоятельств. Годы спустя в один из приездов в Киев я оказался на месте своего бывшего дома. Расчищенная площадка еще дышала недавним жильем, и мне казалось, что за забором только что скрылся последний самосвал, увезший обломки того, что было моим домом. Я поразился тому, что последний акт его драмы завершился в моем присутствии.
Справляясь с возникшим зиянием, я искал свидетельств существования моего дома и — не находил. На площадку выходил черный ход соседнего ресторана. За моими действиями следили два перекуривавших официанта. Поинтересовавшись у меня, что, собственно, происходит, они активно присоединились к поискам. Не прошло и минуты, как один из них поднял с земли старинную кованую скобу. Второй сбегал за пакетом, и скоба была мне вручена. Держа этот предмет в руках, я повернулся к площадке спиной и смотрел на пирамидальные тополя перед бывшим домом. Они стояли так, словно с ним ничего не произошло. Я попытался вести себя так же. Представил себе, что за спиной — наши окна, что в одном из них — бабушка, что она меня зовет. И я услышал ее голос.