Леонтий Раковский - Суворов и Кутузов (сборник)
Яшка целый вечер рассказывал квартирмейстерским офицерам, как французы входили в Первопрестольную, как жгли и грабили ее, как уходили, взорвав башни Кремля, и про то, что Иван Великий без креста «как с разможженной золотой главой», и что Грановитая палата без крыши и с закопченными стенами, и многое другое. Рассказывал словоохотливо, но степенно, чинно, без шуток.
А потом в тесной крестьянской баньке, где помещались штабные денщики, Яшку угощали ужином и водкой. И Яшка рассказывал брату мужику-денщику совсем по-иному:
– Грабили, окаянные, грабили знатно! Особливо старались немцы да поварцы. В первый же день, как только пришли, в нашей церкви стоял гроб с покойницей. Так немчура мертвое тело вытряхнула – не спрятано ли, мол, чего. Туфли с покойницы содрали и косыночку смертную с шеи. Не щадили ни живого ни мертвого, ни старого ни малого. Вот несет баба годовалого ребеночка. Ну, что они с бабой делали, известно. Но ребеночка-то хоть не тронь, подлая твоя душа! Так нет же, пеленки развяжут, расшвыряют – нет ли в них чего, – плевался лысый Яшка. – А бывало, среди горя – и смех. По первости, как загорелся Охотный, побежал и наш брат – все равно, мол, сгорит. У Ланских лакей есть, Меркул, маленький, толстый, словно шарик. Так озорники французы кинули его вниз головой в бочку с медом. Насилу выкарабкался. Фунтов десять с себя меду счистил потом. И смех и горе!..
– Погодите, а сколько же они, окаянные, пробыли в Москве? – задумался коновницынский Иван.
– Со второго сентября по одиннадцатое октября, – быстро ответил Яшка. Это он помнил как «Отче наш».
– Стало быть, сорок суток! Но, однако ж, пришлось им смазывать пятки…
– Да, пришлось! – продолжал Яшка. – И уходили все двунадесять языцы, как настоящие нищие, не хуже нас обносивши. Все в лохмотьях, словно их собаки драли. И обернувши во что горазд: тут и зипун, и бабья юбка, и лошадиная попона – чего хочешь, того просишь! Один натянул на себя салоп, другой – поповскую ризу. Как ряженые. Настоящие святки! А за ними пушки, а за пушками фуры, и коляски, и кареты. И в каретах, братцы мои, бабы. Ихние жены аль приятельки, кто знает. Одним словом, мамзели. Одна сидит в телеге и сама правит, а телега доверху нагружена: и перина, и самовар – всякой масти по части, а наверху кинарейка, не вру, ей-богу. Желтенькая такая! Солдаты вброд реку переезжали. Вздумала и эта мамзелька за ними, да забрала чуть в сторонку, попала на быстрину. Лошадь стала вертеться, мамзелька как закричит благим матом, а французы на нее никакого внимания. Тут наши молодцы дворовые смекнули – кинулись в воду, столкнули мамзельку в реку, лошадь под уздцы, вывезли телегу на берег и пустились вовсю к Остоженке. Ищи-свищи! А мамзелька стоит на берегу, юбки выше колен задравши, и голосит! – мотал головой от смеха пьяненький Яшка.
Денщики тоже хохотали: понравилось!
– От як сказано: вiц вовка тiкав, а на ведмедя натрапив, – утирал веселые слезы кутузовский Ничипор.
IV
В одно погожее октябрьское утро бабы, вставшие доить коров, услыхали отдаленные пушечные выстрелы. Деревня встревожилась: война снова приближалась.
Черепковский усилил дозоры и уже не решался уходить с партизанами дальше деревенской околицы. Старики и малые дети опять потащились в надоевшие темные лесные землянки. По ночам небо рдело заревами далеких пожаров – становилось еще тревожнее.
По деревням – от дозора к дозору – понеслась радостная весть: француз оставил Москву и с боями уходит восвояси. И в бессильной злобе жжет на пути все поселения, которые не успел сжечь прежде.
– Холодно у нас. Потянулись, как журавли к теплому краю!
– Да, мы их неплохо подморозили!
– Пришло и на них, окаянных, невзгодье! – ликовали крестьяне.
Затем выстрелы снова утихли. Французы не показывались.
А однажды под вечер в деревню с неожиданной стороны – с севера – въехало с полсотни верховых. Увидав конных, крестьяне сначала встревожились, но Левон сразу признал: свои, донцы-молодцы!
Казаков встретили как родных. Станичники рассказали: «франц» улепетывает домой. Кутузов идет сбоку, а атаман Платов и генерал Милорадович гонят француза перед собой по старой Смоленской дороге.
В избе у старосты поместился сотник. Увидев Черепковского и Табакова, он спросил:
– А вы кто такие?
– Солдаты Виленского пехотного полка, ваше благородие. Взяты в плен под Бородином. Бежали из плена и партизаним! – четко ответил Черепковский.
– Они у нас всеми партизанами командуют, – сказал староста.
– Добро, добро! Помогайте нам, – похвалил сотник, подкручивая усы.
– Дозвольте, ваше благородие, узнать, а далеко ли наша двадцать седьмая дивизия? – спросил Табаков.
– Еще далече! Еще партизаньте! Успеете нагнать!
– А ежели мы пойдем навстречу!
– Теперь на каждом шагу полно французишек. Наши донцы еще, чего-доброго, не разберутся да возьмут вас в дротики! – рассмеялся сотник. – Лучше обождите, пока вся их орда пройдет по дороге!
К утру казаки тронулись дальше.
V
Черепковский, Табаков и несколько партизан отправились к большаку посмотреть, как удирает «франц».
Французская армия отступала. Со стороны это походило не на отступление регулярной армии, а на бегство грабителей.
Вся широкая дорога была забита повозками, фурами, всевозможными экипажами, доверху нагруженными наворованным добром. Пушек в этой немыслимой толчее виднелось мало. И только немногие воинские части держали строй – солдаты и офицеры валили толпой. Пехотинцы перемешались с верховыми. Опытный глаз старых солдат сразу приметил странную вещь: драгуны и уланы шли пешком, а вольтижеры и фузилеры ехали на лошадях. Все это безбрежное людское море шумело, волновалось и неслось вперед.
Лихим казакам на резвых, еще не измученных конях можно было бы налететь на какую-либо маловооруженную часть обоза и, воспользовавшись переполохом, отбить что-нибудь. Но пешим партизанам здесь нечего было делать. Им оставалось лишь наслаждаться зрелищем позорного бегства врага.
Партизаны вернулись домой.
Черепковский и Табаков прожили еще несколько дней в гостеприимной деревне. Они кое-как привели в порядок обмундирование и, взяв с собой по ружью, отправились в путь разыскивать свой полк.
Вся деревня провожала их за околицу, а ребятишки – до той березы, на которой они столько дней несли караул.
Черепковский был по-всегдашнему сосредоточенно-молчалив, а Табаков веселил провожающих:
– Эх, опять к батюшке-барабану под бочок! Ничей петух не поет столь весело, как ротный барабан! Задробит, затрещит – чужому уху не понять, а солдатское – враз уловит. Барабан режет правду-матку всем, даже самому фельдфебелю. Не меняет голоса, не поет лазаря. Иной раз разбудит до света, а в другой – не даст понежиться на привале, но без барабана солдат как без души!