Сергей Синякин - Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен
Стоял август. С небес падали звезды. Где-то в песках, по преданию, монгольскими завоевателями был зарыт золотой конь в натуральную величину, Ахтубу пересекали, высоко держа маленькие круглые головы, черные гордые ужи, стрекозы садились на головы и плечи нас троих, и это означало, как говорил Федоров-старший, что мы вырастем хорошими людьми.
Потом я подрался. Кто-то оскорбил Ирку, а драться пришлось мне, Димка для этого не был предназначен, его-то и в школе прозвали Дамочкой. Федоров-старший справедливо посчитал драку грубым нарушением внутреннего распорядка нашего лагеря и увез нас с Ахтубы.
Знаете, теперь вот, вспоминая и плывя по течению, я вдруг сообразил, что мы были достойным материалом, чтобы из него вылепить будущих жителей Светлого Полудня. В нас было зерно, которое могло прорасти. Просто наши правители не знали, как к этому подступить. Они полагали, что запретами можно добиться многого. Ерунда! Запретами ничего не добьешься. Это как флажки, которыми окружают волка, — он начинает метаться, нервничать и сходить с ума, в нем рождаются злоба и ненависть к тем, кто его окружил флажками. Человек, как и всякое живое существо, должен быть свободным.
Это твердое убеждение человека, который почти всю свою жизнь прожил в клетке для попугаев. И вообще есть такой анекдот застойной эпохи: зэк освобождается из колонии и небрежно кивает прапорщику: «Счастливо тебе оставаться за решеткой!» Все мы жили за решеткой — только по разные ее стороны.
Но ребенок — это всегда обещание, даже если оно не сбывается. Мы были фантазерами и конструкторами, во многих из нас горела Божья искра, которая превратилась позднее в пепел, а все потому, что ей незачем было гореть.
Поэтому я вспоминаю детство — тогда мы еще не задумывались о мире, в котором живем, мы твердо знали, что окружающие нас пространство и время удивительны, а будущее — великолепно.
В двери настойчиво стучались семидесятые годы. Они были не хуже и не лучше уже прошедших. Они были другими. Властно распространялся блат — все было по знакомству. С голубого экрана черно-белого телевизора шутил Аркадий Рай-кии. «Пусть будет все, говорил он от имени безвестного товароведа. — Но пусть чего-то не хватает!» Товаровед и завскладом становились столпами общества. Пусть говорят, что мы жили нище, пусть. Но общество жирело. Людей начинали рассматривать с точки зрения полезности, в жизнь входил принцип «ты — мне, я — тебе». Книга становилась предметом роскоши. Ее не читали — Боже упаси! Она занимала почетное место на полках полированных стенок. Наличие дефицитной литературы служило мерилом положения человека в обществе и его востребованностью в мире, где встречали по одежде, а провожали… Нет, не угадали, не по уму. Провожали по хитрожопости и умению доставать дефицит. Для некоторых это становилось профессией.
Никто еще не задумывался, куда идет мир. Одинокие братья Стругацкие думали о том, что может стать стимулом постоянного прогресса при социализме. Они рылись в моделях и не находили такого стимула. Начальники от науки вообще ничего не искали. В журнале «Коммунист» печатались бодрые статьи о развитом социалистическом обществе и новой общности людей — советском народе. До времени, когда эта новая общность поделится и начнет бодро резать друг друга, оставалось по меркам истории всего ничего. Натуру человека и его душу не изменишь правильными словами. Революционная пассионарность, пройдя от обгаживания древних ваз в дворцах и срезания кожи с кресел на сапоги к созиданию и возведению Днепрогэсов и городов в Сибири, медленно угасала. На смену хаму с голубыми кровями пришел хам с красной кровью. Он ничего не знал и не помнил о прошлом, он полагал, что у него есть будущее. Но будущего у него не было. Цивилизоваться оказалось легко — достаточным было снять сапоги и напялить лакированные штиблеты, а армяк заменить дубленкой. Изменить человеческую натуру, сделать души пригодными для будущего коммунистического общежития оказалось гораздо сложнее. Сталин пытался вытравить чувство собственничества и эгоизма страхом. Оказалось, страх не слишком надежное лекарство. Оно не лечило, оно загоняло душевные болезни внутрь. А если что-то гниет внутри организма, то это гниение рано или поздно прорвется нарывом. Нарыв вызревал.
Рядом с нами очень добросовестные люди из Службы Искоренения очень добросовестно выполняли свою работу. Они культивировали поле и выпалывали сорняки, которые не вписывались в представление начальства об обществе. Но то, что благоприятно для огурцов и помидоров, не слишком подходило для людей. Сорняк в человеческом обществе — это преступник. Служба Искоренения, в которой работало очень много людей, искореняла все, что не походило на среднего человека, достойного, по мнению правителей, Светлого Будущего. Мир загонялся в средний уровень, где правит посредственность. Вместо кухарок к управлению государством приходили товароведы. Идеалом становились двести сортов колбасы, которая в силу блата исчезала с прилавков. Некому было изгонять лавочников и менял.
Уже заговорили о том, что фантастике, особенно социальной, достойное место лишь в корзине редактора. Начали разгонять профессионалов из «Молодой гвардии». Да и саму ее молодой уже можно было назвать только с натяжкой — выпускалась литература для душевных пенсионеров. Странно, но жанр, который самой судьбой предназначался для того, чтобы остерегать людей от ошибок и показывать, для чего мы на самом деле живем, оказался в загоне. Лес Будущего благодаря Службе Искоренения обращался в болото, на котором кроваво краснела брусника.
Детство кончается, когда ты сам начинаешь чувствовать себя взрослым.
Для меня этот рубеж отмечен переходом из одной школы в другую. Восьмидесятая нас отпускала, мы выросли из ее коридоров, из ее двора, из ее учителей, которые достойно учили нас всему, что они сами знали. Восьмидесятая нас отпускала, и мы уходили в другую школу — более высокую, новую, красивую, с огромным спортзалом, с незнакомыми учителями, которых нам предстояло узнать и которым предстояло узнать нас. Пятеро выпускников Второго километра — Саня Ерохин, Васька Попков, Саня Башкин, Петька Жуков и я.
Пятеро волчат со Второго километра выходили в большой мир.
Но это уже совсем иная история о Маугли. В этой я сказал все, что хотел сказать, ну, почти все, потому что умение сказать что-то относится к самому высокому человеческому искусству. Впрочем, как и умение слушать. Не мне судить, насколько я был искусен как рассказчик, об этом судить слушателю.
Мне почти пятьдесят. Я смотрю теперь на жизнь по-иному. И это понятно. У всего в мире есть начало, и у всего рано или поздно обнаруживается, как это ни печально, конец. Если ты начал думать о прошлом, то печальное будущее приблизилось к тебе вплотную.