Александр Воронский - Гоголь
«Какая странная, какая непостижимая задача! Или для человека есть такая черта, до которой доводит высшее познание искусства, и через которую шагнув, он уже похищает не создаваемое трудом человека, он вызывает что-то живое из жизни, одушевляющее оригинал. Отчего же этот переход за черту, положенную границею для воображения, так ужасен? Или за изображением, за порывом следует, наконец, действительность, — та ужасная действительность, на которую соскакивает воображение с своей оси каким-то посторонним толчком, — та ужасная действительность, которая представляется жаждущему ее тогда, когда он, желая постигнуть прекрасного человека, вооружается анатомическим ножом, раскрывает внутренность и видит отвратительного человека? Или чересчур близкое подражание природе также приторно, как блюдо, имеющее чересчур сладкий вкус».
Здесь некоторые выражения звучат магически и возвращают к древнейшим истокам человеческой культуры, когда полагали, что, изображая что-нибудь, или кого-нибудь, берут часть жизни. В этом был уверен также и ростовщик, когда он заказывал свой портрет. В позднейшей редакции, Гоголь смягчая и ограничивая значение фантастических элементов повести, перенес ударение на необходимость озарения действительности идеалом, прекрасной душой художника.
«Портрет» бесспорно связан с душевным надломом и потрясением, какое Гоголь пережил в 1833 году и отразил в «Вии». Хома Брут не утерпел и поглядел, образины ворвались в церковь, схватили бурсака, завязли в окнах. Подобно Хоме, Гоголь тоже увидел не людей, а «существа», нечто «вещественное» и низменное, стал все чаще и ярче изображать образины. Они были верны природе, но в них и намека не было на что-нибудь духовное. И тут перед Гоголем впервые встал вопрос об озарении изображаемого высшим светом, о положительном идеале. Нельзя рисовать только одну меркантильную действительность, существователей, погрязших в стяжательстве, в плену у вещей, у мелочи. Как жить с одним этим, когда в душе заложены возвышенные потребности, жажда красоты, когда есть дар гения. В среде большого художника должен гореть священный, очистительный пламень. Он должен уметь находить и изображать чистые и идеальные «фигуры». Художник и ушел в монастырь. Другого места в действительности он не нашел. Не находил его и Гоголь. «Портрет» показывает, что уже в первой половине тридцатых годов у Гоголя были сильны мистические и аскетические настроения; уже тогда он испугался быть только верным природе, устрашился российской нежити и, не находя реального выхода от действительного к идеальному, обращался к религии.
Кулиш в своих «Записках» верно замечает, что в жизни настоящего литературного таланта всегда наступает момент, когда он от естественного, как бы стихийного творчества переходит к работе, основанной на внутренней, более осмысленной силе, когда одно только природное вдохновение перестает питать художника, Гоголь почувствовал необходимость этого перехода очень рано, еще в первой половине тридцатых годов, но окружавшие его условия побуждали разрешать этот основной для художника вопрос аскетическим и мистическим образом.
Белинский считал «Портрет» неудачным созданием. С этим едва ли можно согласиться. Белинский и сам отмечает, что первую часть повести нельзя читать без увлечения, что в таинственном портрете есть «какая-то непобедимая прелесть». Белинский, однако, прав в более значительном, — когда он утверждает, что совсем не нужно обращаться к таинственному ростовщику; к его сверхъестественной силе, чтобы показать, как Чертков загубил свой талант. Во второй редакции «Портрета» Гоголь и сам убедившись в этом, отодвинул назад и затушевал роль ростовщика; виновным делается сам Чертков, его пороки и страсти. Эти изменения более соответствовали позднейшим взглядам Гоголя. Следы первой редакции все же сохранились в повести.
Нужно также и то отметить, что Чертков, по справедливому замечанию Анненского, гибнет не от того, что слишком верно и точно подражает природе, а от того, что копирует ее по готовым шаблонам. Основная мысль Гоголя не совсем отчетлива и не нашла поэтому в повести вполне ясного выражения.
«Портрет», как и «Вий», произведения пророческое. В нем уже приоткрывается трагическая судьба Гоголя, его будущая борьба за «высшее озарение», за аскетизм. К счастью, аскетические мысли еще пока не овладели Гоголем, хотя уже и наложили на него свой тяжелый отпечаток.
Петербургские повести знаменуют обращение писателя от мелко- и средне-поместной усадьбе к чиновному Петербургу. Мастерство Гоголя сделалось еще более зрелым и социально направленным, но в то же время и еще более мрачным. Усилились острота пера, сжатость, выразительность, общая экономность в средствах. Замысловатый и фантастический сюжет уступил место анекдоту, манера письма стала более прозаической.
Потерпели крушение мечтания о полезной государственной службе, о педагогической деятельности. Однако, многое, было и достигнуто. Гоголь выбился из безвестности, из «мертвого безмолвия», из миргородского и нежинского захолустья. Он на короткую ногу знаком с Пушкиным, с Жуковским, принят сановным Петербургом. У него восторженные почитатели. Не только известен, он прославлен. С. Т. Аскаков рассказывает: московские студенты приходили от Гоголя в восхищение и распространяли громкую молву о новом великом таланте.
«В один вечер сидели мы в ложе Большого театра, вдруг растворилась дверь, вошел Гоголь и с веселым дружеским видом, какого мы никогда не видели, протянул мне руку со словами: „Здравствуйте!“ Нечего говорить, как мы были изумлены и обрадованы. Константин, едва ли не более всех понимавший значение Гоголя, забыл, где он, и громко закричал, что обратило внимание соседних лож. Это было во время антракта. Вслед за Гоголем, вошел к нам в ложу Ефремов, и Константин шепнул ему на ухо: „Знаешь ли, кто это у нас? Это Гоголь“. Ефремов, выпуча глаза, также от изумления и радости, побежал в кресла и сообщил эту новость покойному Станкевичу и еще кому-то из наших знакомых. В одну минуту несколько трубок и биноклей — обратились на нашу ложу и слова: „Гоголь! Гоголь!“ — разнеслись по креслам. Не знаю, заметил ли он это движение, только сказав несколько слов, что он опять в Москве на короткое время, Гоголь уехал»[12].
Такова в те годы была слава Гоголя. Слава была огромная; сбылися юношеские мечтания; но отрады он не испытывал!
Попрежнему приходилось испытывать материальные стеснения и всякие житейские неурядицы.
Не давала покоя цензура. В письме Погодину Гоголь пишет:
«Если в случае глупая цензура привяжется к тому, что „Нос“ не может быть в Казанской церкви, то пожалуй можно его перевести в католическую. Впрочем я не думаю, чтобы она до такой степени уж выжила из ума». (1835 год, 18 марта.)