Вардван Варжапетян - Пазл-мазл. Записки гроссмейстера
Никогда больше немцам не быть чистокровными. Никогда! Это вам за Нюрнбергские законы об «охране немецкой крови». Но у войны свои законы. И первой добычей солдата становится женщина.
Дора Большая нам не добыча. Она – наша новогодняя елка. Мы все украшаем ее, а она для нас наряжается: бусы из желудей или лещины, приколка для волос из коровьего рога, серебряное колечко с алмазиком, вынутым из стеклореза, разноцветные ленты.
Папироса «Три богатыря» – тоже Доре. Ведь моя Ида не курит. А к Доре не с пустыми же руками идти! С какой-нибудь едой, куревом, дровами, спичками (хотя бы одной). Но можно с пустыми руками: Дора Большая добрая. Любит нас, жалеет нас, даже обстирывает.
Красивая. Крупные глаза фиалкового взгляда, перламутровый перелив лица. Вся – сухой жар, как тифозная. Выплавляет из тебя, как тол из бомбы, ненависть, страх. Ты разминирован. И прижимает твою стриженую голову к большой груди: «Ингеле». Мы все для нее ингеле – мальчики.
Когда-то у нее был свой мальчик. В Домачево. Там, в гетто, он и остался мертвый. А второго она вынесла в себе, бежала с ним вместе из гетто. Она очень любила детей, была воспитательницей детского дома, а муж – поваром ва го на-рес то ра на на железнодорожной станции Брест. Что с ним стало, неизвестно. А про отряд Куличника она услышала в гетто и, когда сумела сбежать, пробиралась лесами, как зверь. Ребенок у нас родился, но до обрезания не дожил.
У шалаша Доры, как часовой, вышагивает петух с отмороженным гребнем. Зло косится на Идла, играющего на губной гармонике.
На женщин петух не злобится. Но женщины к Доре редко заходят. Да и мужчины иногда натягивают ушанку на нос, чтоб не узнали. Хотя Изя-охотник и по следам может сказать, кто куда ходит.
А Идл играет. Из шалаша же слышно, что там внутри делается. На суку чей-то картуз с красной ленточкой. Кто-то на приеме у Доры есть. Идл следующий.
– Идл, мне только папиросу передать.
– Оставь, передам. Так и скажу: от кавалера Балабана.
– Чему улыбаешься, ротный?
– Встретил Дору Осиповну. Шла жаловаться Ихлу-Михлу: у мужчин вшивость, через одного – мандавошки или чесотка. Керосина осталось на каждого по чайной ложке, а чемерицу и полынь никого не заставишь собирать. При том ни одного триппера с гонореей, хотя половые связи так перепутаны, что она не знает, за что хвататься. И это при полном несоблюдении личной гигиены у мужчин.
– А я как раз от командира.
– Ты тоже, Веня, удружил, заварил кашу.
– Да что вы все заладили! Хоть ты толком скажи.
– Я знаю не больше тебя. Москаль хочет тебя забрать на Большую землю, а брат ни в какую. Он ему: это приказ. Но плохо они его знают. «Здесь командую только я». Ты знаешь, как он может сказать.
Еще бы. Как Джон Уэйн в «Дилижансе».
152Но и командир представить не мог, что случится в субботу.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Недавно был в штабе – и снова в штаб. Даже в карауле мне нет покоя: только сменился с поста, отбодрствовал свои два часа, только заснул – тащат за сапог с належенных нар, согретых моими боками.
– Балабан, на выход.
Сам начальник караула тащит – значит, что-то срочное.
– В штаб, шашка.
– Зачем?
– Там скажут.
Самая волчья пора – перед рассветом. Ночь звездная, но звезды мне ничего хорошего не говорят, тоже хранят военную тайну. Может, в штабе хоть куревом разживусь.
Каганец трещит. На столе кисет с самосадом, трофейные сигареты и мой любимый «Беломор» ленинградской фабрики Урицкого, будто специально для меня. Интересно, где его раздобыл Ихл-Михл? Из какого такого вещевого довольствия?
– Садись. Вот тебе курево, вот чай. Гис.
Почему-то никогда не говорит «наливай» или «налывай», только на идише: гис.
– Балабан, тебе боевое задание. Выполнить сможешь?
Что тут ответишь?
– Цесарский в гестапо. Как, почему – оставим на потом. Сейчас не время. Сейчас надо спасать. И есть возможность, мне точно известно. Не знаю почему, но гестапо срочно нужны подробности про твоего парашютиста. Ты, наверное, сам понял, какой шухер поднял. Мне предложили: в обмен на Цесарского тебе зададут вопросы. Ты ответишь и вернешься сюда.
– Откуда?
– Из Ровно.
Под ногтями у меня нехорошо стало.
– Командир, лучше ты сам пристрели меня, как собаку.
– Дурак ты, Балабан. Думаешь, посылаю тебя на смерть? За смертью я бы тебя не послал. Наоборот. Не буду всего в голову твою забивать, но гарантия есть: оба вернетесь в отряд: и ты, и твой друг Цесарский. Гарантия надежная, ни разу не подвела. А нам вот придется перебираться. Согласишься ты на приказ или нет, все равно нам здесь оставаться нельзя.
Самогон я, конечно, выпил. Еще сам добавку налил; Ихл-Михл для того и фляжку придвинул. И курево, и зажигалку.
– А что я Иде скажу?
– Я сообщу. Сам-то ты что?
– А шансы есть остаться живым? Ну, хоть наполовину.
– Сто шансов. И ни одного, если я ошибусь.
Дальше боюсь напутать. Провал памяти. Помню: встал, подхожу к двери и вдруг в затылок зловещим голосом: «Балабан, у тебя есть самое большое желание?»
Единственный раз в жизни почувствовал, что значит превратиться в соляной столб: окаменел; даже руку не могу поднять дотронуться до мезузы на косяке. Пустой рукав ватника. Руки нет. Не чувствую. Одно в башке: живым не выберусь. В землянке же еще кто-то сидел: тень на стене, а самого человека не видно. А тут за спину мне встал, в затылок дышит. Помню…
Ладно, Немке, не вспоминай. Ты уцелел.
И снова, как одно и то же кино, когда я вроде забыл ночной разговор про Цесарского и приказ и мы по тревоге перебирались – лучше не вспоминать! – на запасную партизанскую базу, меня снова, опять ночью снял с поста начкараула Шарлат: приказ Ихла-Михла явиться к нему. Куда? Еще гвалт, неразбериха, землянки не вырыли, шалаши не у всех, а меня велят Зюне-охотнику доставить в штаб. И Зюня сопит: то ли он мне проводник (я говорил, что плохо на местности ориентируюсь), то ли конвоир. Повел. Мне показалось, часа три плутали. Уже звездочки стали гаснуть. Добрели до старого штабного блиндажа, где был недавно у нас с командиром разговор.
Снова трещит каганец. Не столько светит, сколько чадит. На столе курево. Зюня в блиндаж не спустился, снаружи остался. Вроде охраны.
Курева много. Чайник, видно, прямо с огня, на совковую лопату без черенка, как на подставку, поставлен. Самогонки на этот раз нет.
– Вот курево. Вот чай. А вот тебе немец. Из…
– Как у вас говорят, из энского гарнизона, – без улыбки и совершенно чисто говорит немец.
На нем черный китель с Железным крестом, золотым партийным значком со свастикой – у н и х этот знак отличия ценился дороже всего: такой партайгеноссе мог обращаться к фюреру лично, Гитлер знал всех золотых значкистов. Очки в тонкой стальной оправе. Смотрит на меня, запоминает. Неприметный, но встретиться с ним я не хотел бы даже с маузером в руке.