Адель Алексеева - Солнце в день морозный (Кустодиев)
Карандаш замер в руке художника. Кустодиев боялся пошевелиться.
А Шаляпин, желая доставить еще больше радости хозяину, встал, раскинул руки и запел арию Еремки из оперы "Вражья сила":
Потешу я свою хозяйку,
Возьму я в руки балалайку
Широ-о-окая масленица!..
Сразу стало тесно. Большой хищный зверь веселился — голос рос и рос. Он сокрушал стены. Вот уже как бы вышел на улицу, на широкую улицу.
Шаляпин стоял на месте, а Еремка, арию которого он исполнял, приплясывал и заигрывал, подмигивал и качался. И все это делал один только голос!
Кустодиев прижмурил свои зоркие глаза, и голос Шаляпина нарисовал целую картину: сверкающий на солнце снег, гулянье на масленой неделе, блины, самовар на столе и гармонику…
…7 ноября 1920 года был день премьеры. Шла. "Вражья сила" спектакль для рабочих ударных заводов. Однако в фойе театра не горели большие люстры, и Шаляпин ругался: "Сидят там то ли циркуляры, то ли чиновники и не дают электричества! У меня в театре — и нет света!"
Кустодиев, взволнованный и бледный, в белоснежной сорочке и темном пиджаке, в отдельной ложе с волнением ждал начала спектакля и уговаривал Шаляпина:
— Федор Иванович, чтоб вас-то послушать, можно и в темноте в антракте посидеть. Вы посмотрите, как публика довольна. А это ведь не прежняя публика. Вы подумайте: чуть не все тут вообще в первый раз. Они же никогда не слушали оперу.
Шаляпин озадаченно умолк и внимательно посмотрел на художника, как тогда, в мастерской…
Тяжелые беглые звуки увертюры раздались в оркестре. Поднялся занавес, и открылась сцена гулянья. Декорация была великолепна: торжественна, монументальна, вместе с тем прозрачна и полна мелких деталей быта. На фоне балаганов, трактиров, деревянных домов и берез началось народное гулянье. Шаляпин — Еремка в рубахе-косоворотке, в фартуке, с взлохмаченной бородой и волосами, вышел, слегка приплясывая. Прищуренные глаза смотрели диковато. Недобрая ухмылка сменилась хохотом, а затем лукавым ехидством. Какая пластика, сколько естественности, музыкальности в каждом жесте!
Кустодиев прикрыл глаза, и ему представилась уже готовая картина. Большой — во весь рост! — Шаляпин. Шуба нараспашку. А позади вот эта самая масленица. Да, да! Можно использовать декорации "Вра жьей силы". Это будет облик незнакомого (и такого знакомого!) русского города. А картину так и назвать: "Ф. И. Шаляпин на гастролях в незнакомом городе".
Опустился занавес. Кустодиев и не заметил, что сначала окружающие, а потом весь зал обратились к его ложе, и лишь после аплодисментов понял, в чем дело. Шаляпин на сцене показывал рукой в его сторону.
Зал долго аплодировал художнику и его декорациям.
Прежде чем писать задуманную картину, художник сделал несколько подготовительных рисунков, этюд на маленьком полотне, отдельно несколько раз рисовал голову Шаляпина, потом портрет его дочерей, тенора Дворищина возле афиши, извещающей о приезде в провинциальный город знаменитого баса.
Во время сеансов художник и певец вспоминали Волгу, на которой оба родились, свое детство, говорили о прошлом, об искусстве.
В эти же дни Кустодиев делал другой портрет — молодых ученых Семенова и Капицы. Так что оба портрета стояли в одно время в мастерской. Молодые ученые, приходя, видели огромное незаконченное полотно с Шаляпиным. И когда Шаляпин однажды встретил у Введенской церкви Капицу и тот поздоровался, Федор Иванович поделился с Кустодиевым:
— Знакомое лицо, а где я его видел — шут знает.
— А не этот? — спросил Кустодиев и показал стоявший на мольберте портрет двух физиков.
— Он! Кто же это?
Кустодиев засмеялся и рассказал Шаляпину, как начал писать портрет этих молодых людей.
— Пришли и говорят: "Вы знаменитых людей рисуете. Мы пока не знамениты, но станем такими. Напишите нас". И такие они бровастые, краснощекие (им и голод нипочем), такие самоуверенные и веселые были, что пришлось согласиться. Притащили они рентгеновскую трубку, с которой работали в своем институте, и дело пошло. Потом и гонорар принесли, знаете какой? Петуха и мешок пшена. Как раз заработали тогда где-то под Питером, починив какому-то хозяйчику мельницу.
Кустодиев смеялся и шутил, при Шаляпине у него всегда повышалось настроение. Однако сама по себе работа была столь трудной, что нам сложно это сейчас представить. Поэтому предоставим слово свидетелю тех дней, биографу Кустодиева В. В. Воинову:
"…Сам Шаляпин такой огромный, комната для него мала, так что художник не мог охватить его фигуры целиком… Тут нужен был отход по крайней мере раза в два-три больше. Был выполнен этюд и ряд подготовительных рисунков. Затем перенесение на огромный холст по клеткам. После этого картину наклоняли так, что Борису Михайловичу, сидя в кресле, приходилось работать, глядя вверх (это с его-то болями в шее, в руках!). Б. М. говорит, что порой он сам как-то плохо верит в то, что написал этот портрет. Настолько он работал наугад и ощупью.
Мало того, он ни разу не видел этого портрета целиком в достаточном отдалении и не представляет себе, насколько все удачно вышло. Это прямо поразительно! Ведь это один из самых «цельных» и удивительно слитных портретов Кустодиева. Трудно себе представить, как мог Борис Михайлович создать такую махину, видя лишь небольшие участки своей работы, и даже не взглянуть на целое… Какой изумительный расчет и уверенность в своей работе".
И все-таки она доставляла ему огромную радость. Художник уже работал давно, но словно не спешил расставаться с любимым полотном. Чем дальше продвигалась работа, тем дороже становилась ему картина.
У Шаляпина тоже с этим портретом связывалось все самое дорогое: не только секретарь и друг его тенор Дворищин, не только дочери — Марфа и Марина, но счастливая, как в мечтах, его родина — Русь, празднично-нереальная, горделиво-шумная. На портрете появился даже его бульдог Роб-Рой. Кстати, писать бульдога оказалось нелегким делом… Чтобы он стоял и держал морду вверх, на шкаф сажали кошку.
…Шли последние дни работы над картиной. Сам портрет был закончен. Кустодиев делал уменьшенное повторение его для Русского музея. Работал мучительно, преодолевая физическое недомогание, усталость.
Так было всегда: как только он заканчивал работу — слабел, а потом становился к ней равнодушен, словно это уже не его вещь. Он говорил:
"Лихорадочно, с подъемом работаю только вначале, когда выясняется композиция. Дальше темп работы понижается; расхолаживает «доделка» белых пятен холста. Вообще художник только и счастлив во время самой работы, самого процесса. Затем, когда картина написана, становишься к ней как-то равнодушен".