Юрий Зобнин - Николай Гумилев. Слово и Дело
– Ауслендер Сергей Абрамович?
– О-он самый, – ответил юноша, судорожно сглотнув.
– Пришел по приглашению, а также чтобы высказать некоторые мнения о вашей прозе…
«Сначала с ним было очень трудно, – признавался Ауслендер. – Я был еще молодым студентом, хотя уже печатался тогда. Но вот явился человек, которого я не знал, сразу взявший тон ментора и начавший давать советы, как писать… Просидели мы долго, впечатление сглаживалось, но Гумилев все еще был накрахмаленным. Я сказал, что вечером буду на «среде» Вячеслава Иванова, и он выразил тоже желание поехать со мной, но с таким видом, точно он делает это из уважения к Вяч. Иванову».
Литературно-артистический салон в огромном, похожем на средневековый замок доме с башней на углу Таврической и Курской улиц, куда, взяв извозчика, направились Гумилев и Ауслендер, прославился впервые четыре года назад. Слава эта имела скандальный отголосок. Блестящий историк, Вячеслав Иванов был знатоком античных языческих культов и думал оживить скудную духовную жизнь петербургской интеллигенции древнегреческими вакханалиями – буйными танцами, песнопениями и хмельным оргийным весельем, в котором некогда эллинские поклонники бога Диониса черпали энергию для своих головокружительных вдохновений. После гибели писательницы Зиновьевой-Аннибал[97], жены Иванова и главной вдохновительницы «башенных» радений, жизнь салона стала куда тише, но «башня» продолжала оставаться собранием самых ярких и оригинальных дарований в столичном литературном, художественном и научном мире. Теперь это был своеобразный гостевой клуб, куда завсегдатаи приводили неофитов на поздние домашние обеды-симпозионы[98]. «За обедом всегда сидело человек восемь-девять или больше, – вспоминала Лидия Иванова, юная дочка хозяина «башни». – И обед затягивался, самовар не переставал работать до поздней ночи. Кто только не сиживал у нас за столом! Крупные писатели, поэты, философы, художники, актеры, музыканты, профессора, студенты, начинающие поэты, оккультисты; люди полусумасшедшие на самом деле и другие, выкидывающие что-то для оригинальности; декаденты, экзальтированные дамы». Спровадив гостей, Вячеслав Иванов неизменно отправлялся работать. Писал он всю ночь напролет, а спать укладывался с восходом солнца. Утро его начиналось в два-три часа дня, когда новые гости уже рекомендовались внизу, в роскошном вестибюле, и важный швейцар в ливрее (в том же доме проживал бывший военный министр, несчастливый генерал Куропаткин) пропускал их на устланную коврами парадную лестницу.
По средам, в память славных былых времен, на «башне» часто устраивались музыкально-поэтические домашние концерты, на которых вместе со знаменитостями обычно выступали дебютанты – Иванов славился умением открывать для большой публики новые дарования. «Гумилев читал стихи и имел успех, – вспоминал Ауслендер. – Стихи действительно были хорошие. Вяч. Иванов по своему обычаю превозносил их. Гумилев держался так, что иначе и быть не может». Между тем среди всех, известных Гумилеву до того новейших русских литераторов, Вячеслав Иванов был самым загадочным и далеким. Еще в Париже Гумилев бился над крепко скроенными ивановскими стихотворными сводами, продираясь сквозь ухищренность и витиеватость и в то же время подлинность языка, изломанного по правилам чуть ли не латинского синтаксиса:
В ночи, когда со звезд Провидцы и Поэты
В кристаллы вечных форм низводят тонкий яд,
Их тайнодéянья сообщницы – Планеты
Над миром спящим ворожат[99].
Адресат этих стихов, Брюсов, отдавая дань изощренному мастерству Иванова, самого хозяина «башни» не особенно жаловал, считал чересчур замысловатым, двусмысленным и хитроумным и строго предостерегал Гумилева, чтобы тот не «совратился в дионисийскую ересь». В салоне Кругликовой тоже насмешливо вспоминали неудобопонятные лекции о «дионисийстве», которые Иванов пытался прочесть русским парижанам в «Высшей школе общественных наук» несколько лет тому назад. Ходил анекдот, как великий князь Константин Константинович (он же поэт «К. Р»), повстречав на кадетском смотре ивановского пасынка Сергея Шварсалона, спросил, читал ли тот стихи отчима.
– Так точно, Ваше Императорское Высочество!
– И понял их?
– Так точно, Ваше Императорское Высочество!
– Ну, значит, ты умней меня, я ничего не понял…
И тем не менее оказавшись на «башне» лицом к лицу с Ивановым, похожим на улыбчивого, румяного и белокурого немецкого профессора с цепким взглядом, разлетающимся пухом волос и порывистыми движениями, Гумилев, с преувеличенно-надменной учтивостью принимая похвалы, был счастлив, как школьник, сдавший решающий экзамен. Волю себе он дал, вернувшись на Вознесенский, к Ауслендеру, кухонный шкаф которого скрывал неисчерпаемые запасы вина.
Всю зиму Гумилев, игнорируя занятия в университете, пропадал на «симпозионах», каждый раз встречая здесь воочию какое-то «имя», давно знакомое по книгам, художественным галереям или театральным афишам. Сумрачный, сосредоточенный молодой атлет, античным изваянием молчаливо возвышавшийся за столом, был Александром Блоком, автором пленительных «Стихов о Прекрасной Даме», а шумный хохотун с хитрой физиономией большеклювой птицы – скандальным «мистическим анархистом»[100] Сергеем Городецким, кумиром студенческих литературных кружков. Художник Константин Сомов являл собой редкую бестию и своими насмешками едва не вывел Гумилева из себя. Зато писатель Алексей Ремизов выглядел милым чудаком, толкующим прибаутками:
– Здравствуй, здравствуй, кум-Гум, куманек-Гумилек…
Вместе с Ремизовым Гумилев встретил на Таврической и парижского знакомца Алексея Толстого, недавно вернувшегося из Франции. Тот, вспоминая Париж, жаловался на невозможный петербургский режим с бессонными ночами, всякими фокусами жизни и особенно с бессмысленными скандальными кутежами:
– Думаю, конечно, уклоняться, по возможности, но это страшно трудно в нашем литературном мире – там все пьяницы…
В первые дни нового 1909 года Толстой с Гумилевым сделали визит к Михаилу Кузмину. Об этом богемном dandy[101] с постоянной свитой бесшабашных гуляк (вроде его племянничка Ауслендера) и жеманных эстетов, воскрешавших французские придворные нравы времен Генриха III и королевы Марго[102], постоянно вспоминали на «башне». Блок был убежден, что в Кузмине скрыт великий дар народного певца, проявиться которому в полной мере мешает «ветошь капризной легкости»:
– Кузмин, надевший маску, обрек самого себя на непонимание большинства, и нечего удивляться тому, что люди самые искренние и благородные шарахаются в сторону от его одиноких и злых, но, пожалуй, невинных шалостей.