Валентин Гагарин - Мой брат Юрий
У Юры с Бориской тоже была постоянная работа: по утрам они надевали рукавички и шли обрывать по канавам молодую крапиву. Из крапивы мама варила щи. Чуть-чуть подбеленные молоком, они не задерживались подолгу на столе — нам, по правде сказать, маловато было ведерного чугуна этих щей. Ребята чем могли — тонкими лепестками щавеля, былинками хвоща, сладковатыми корнями незрелого лопуха — подкармливали себя на лугу, за околицей.
А солнце припекало все сильнее, и скворцы озорно кричали над крышами, и тончайший аромат готовых распуститься в цвете яблонь щекотал ноздри.
— Сегодня будем огород сажать,— с утра напомнила мама.
После завтрака мы сидели на соломе и резали картошку: она лежала перед нами маленькой жалкой горкой. Клубни помельче на половинки разрезали, покрупнее, поувесистей — на три, четыре части. Резать надо было так, чтобы в каждой половинке или четвертушке оставались «глазки» — иначе не прорастут наши семена.
Работали молча, сосредоточенно, и дело-то, в общем, спорилось не только у взрослых — Юре и Бориске доставляло удовольствие пилить ножом клубни. Они и игру придумали: кто быстрее. Пальцы рук у всех почернели от крахмала, лица разгорелись, посвежели на чистом воздухе. Как не хватало нам его в нашей опостылевшей за зимние дни землянке!
Не знаю, кто о чем думал в эти минуты, а я вспоминал прежние весны, довоенные. Легко и просто жилось тогда. Бывало, приведешь с колхозного двора лошадь, ранехонько утром вспашешь участок. Мама кликнет соседок — соберутся они веселой гурьбой, и к полудню, смотришь, огород уже засажен...
Подошел отец, постоял над нами, обронил мимоходом:
— Озимь колхозную посмотрел...
— И что?— встрепенулась мама.
— Дружные всходы, напористые.
— Дай-то бог для себя да для всех своих скосить и обмолотить!
—- Хорошо бы,— угрюмо отозвался отец.
Батька в последнее время разучился смеяться, и всегдашняя его мрачная озабоченность даже пугала нас. Еще осенью немцы взорвали сельскую церковь и нашу ветряную мельницу, посчитав, не без оснований, что они служат хорошими ориентирами для советской авиации и артиллерии. Жернова с ветряка свезли в старый амбар, что стоял неподалеку от кладбища, туда же доставили движок. После этого в нашей землянке появился Миша Сютев, староста.
— Придется тебе, Алексей Иванович, за мельника поработать,— сказал он отцу.— Других специалистов нет, знатоков, так сказать, а коменданту известно, что ты на все руки мастер.
— Да чтоб я! На немцев! На этих сукиных сынов!..— взвился отец и, подойдя вплотную к
Сютеву, белея щеками, спросил:— Ты обо мне коменданту рассказал? Ну!
Староста выдержал его взгляд.
— Возьми себя в руки, Алексей Иванович, чай, не маленький. Умный ты человек, а разоряешься понапрасну... Зерно молоть не только немцам придется — оно и нашим нужно. Сколько солдаток с детьми осталось по селу! Подумай об этом. А откажешься — под ружьем тебя на мельницу отведут.
— Уйди с глаз моих,— тихо попросил отец, опускаясь на скамью. Он еще не совсем тогда оправился от тифа, и вспышка гнева обессилила его вконец.
Сютев молча притворил за собой дверь, а на другой день пришли к нам два солдата с автоматами и повели отца на мельницу. В помощники ему, мотористом на движок, привели, тоже под конвоем, Виктора Каневского, того красноармейца из нашего села, что выходил из окружения с группой сибиряков. Товарищи его подались-таки из Клушина пробиваться к своим, а Виктору, слышно было, не то внезапная болезнь помешала, не то еще что. Застрял.
За их работой на мельнице немцы следили самым тщательным образом. Отец жаловался:
— Целый день фриц над душой висит. Туда не ходи, этого не делай, чтоб ему огнем сгореть...
Иногда он все же умудрялся принести в карманах горсть-другую муки. Для нас это был праздник — что-нибудь вкусное из этой муки мама наверняка изобретет! Но отца его обязанности мельника угнетали. В сердцах клял он свой тиф, который помешал нам уйти из села, свою больную ногу, которая не дала ему возможности служить в армии в гражданскую войну, в финскую кампанию, освободила по чистой от призыва и летом сорок первого...
— Как же огород-то поднимать будем?— спросила мама.
— Придется...
Отец взглянул на Юру, на Бориса и осекся. Я понял, что он не договорил: придется запрягать в соху Зорьку, нашу кормилицу и поилицу. Чудом пережила она эту зиму, почти все сено с осени выгребли немецкие солдаты для своих тяжеловозов, едва-едва стала набирать силу на молодой травке, а вот теперь — в соху ее!
Попробуйте сказать об этом при Юре...
Вот и запрягли в соху нашу добрую Зорьку.
Мелко и часто дрожали ее худые рыжие бока, и, удивленная, не привычная к такого рода труду, она все крутила головой, мычала жалостливо — укоряла хозяйку.
Мама ухватилась за оброть, я налег на чапыги.
— Пошли, милая!
Корова сделала шаг, другой — соха чуть подалась вперед, неглубоко копнула землю. Да и не копнула даже — так, ковырнула.
— Ну, Зоренька, ну, милушка,— уговаривала мама со слезой в голосе и, с силой дергая оброть, показывала из руки кусок черствого хлеба...— Ну, иди же, голубушка.
«Голубушка» стала, потупила голову и — ни с места. Не шла Зорька.
— Н-но, зараза фашистская!— замахнулся я кнутом, и жалея корову, и мучаясь этой жалостью.
Кто-то камнем повис на моей руке.
— Не бей ее, Валь! Не бей...
Юрка?! Откуда он взялся тут? Ведь мама, все предвидя, сразу же, едва порезали картошку, прогнала его и Бориску в луга, за щавелем.
Борис стоял тут же, за спиной у Юры, держа в руках котелок с водой. Это они принесли нам попить.
Я прикрикнул на брата:
— Уйди, Юрка, от греха подальше. Огрею кнутом.
Он не ушел. Обнял Зорьку за голову, прижался щекой к ее влажным губам.
— Зачем вы ее запрягли? Зачем вы ее мучаете? Она же молоко давать не будет.
— Много ты его видишь, молока? Все немцы забирают,— вскипела мама.
— Мне Зорьку жаль.
— А мне не жаль?
Мама вдруг опустилась на землю и заплакала громко.
— Юра,— сказала она, всхлипывая,— сынок, ведь нам кормиться надо. Не засеем огород — зимой с голоду помрем. Да где же тебе это понять?.. Мать хоть пополам разорвись, а накорми вас... Каждый день небось есть просите!
Юра вспыхнул, губы у него задрожали:
— Ладно, пашите, я лучше не буду смотреть.
Они с Борисом ушли, но дело от этого не продвинулось ни на шаг. Как ни понукали, как ни подгоняли мы Зорьку — не шла она в упряжке.
Отчаявшись, измученные вконец, выпрягли мы бедную корову из сохи и впряглись в нее сами: мама, Зоя и я. Тут немцы проходили мимо — остановились, пальцами в нас тычут, хохочут. Один фотоаппарат вскинул — снимает.