Т. Полнер - Дейвид Гаррик. Его жизнь и сценическая деятельность
Все это очень забавно, наивно, – может быть, даже просто смешно, но отнюдь не пошло и не зловредно. Гаррик действительно добился расположения и любви той самой знати, которая готова была еще недавно третировать актера как шута и лакея. И что удивительнее всего, такой взгляд на сценических деятелей держался не только в высших кругах: писатели, работавшие для сцены, не стеснялись печатно высказывать его. Но, возвышая таким образом значение своей профессии и следуя влечениям своих собственных вкусов, Гаррик никогда не забывал о достоинстве и самоуважении. Всегда изысканно вежливый и почтительный, он требовал такого же отношения к себе от великих мира сего и всегда проявлял необычайную чуткость к высокомерному и снисходительному отношению. Граф Эссекс, например, просил у него ложу и, не рассчитав времени, встал из-за стола очень поздно, так что успел в театр только к концу пьесы. Такого невнимания было достаточно, чтобы Гаррик отказал себе в удовольствии бывать у его сиятельства и ставить устроенный графом любительский спектакль.
Таких случаев много. И за них можно простить вечное тяготение артиста к знати. Что он любил не только титул, а ум и образование, часто с ним связанные, видно из ближайшего знакомства с лицами, в среде которых он вращался. Все это – имена, оставшиеся навсегда в английской истории, и наряду с государственными деятелями мы встречаем художников, поэтов, ученых, ораторов. Это далеко не всегда такие признанные таланты, как Хогарт, Берк, Джонсон, Рейнольдс, Голдсмит… Гаррик часто берет на себя руководство начинающими: он вводит их в свет, толкует о них с книгопродавцами и издателями, рекламирует их картины и производит столько шума, что заставляет общество обратить внимание на своих протеже.
Но, не надеясь долго влиять на публику одним своим дарованием, Гаррик старался быть приятным и забавным помимо сцены. «Он был самым веселым и интересным собеседником Англии» (Джонсон). Добиться такого признания во времена салонов и светской жизни, когда каждый должен уметь говорить, я думаю, очень нелегко. У Гаррика, впрочем, был свой собственный жанр разговора: спорить серьезно он не мог… строго логические выводы пугали его подвижное и неспокойное воображение, но забросать человека образами и картинами, рассмешить окружающих сценой, мастерски рассказанной, хотя и имеющей мало отношения к трактуемому вопросу, – вот в чем заключались его сила и его превосходство. Понятно, что в этой области равняться с Гарриком было немыслимо: необыкновенная подвижность, наблюдательность и выработка выразительных средств делали его неподражаемым рассказчиком, множество новых сцен, выхваченных из жизни лондонской улицы, были у него всегда наготове, и трудно понять, когда он успевал собирать для них сюжеты. Впрочем, Гаррик умел не терять даром времени: сотни мелких сценок, которые вызывают у нас на улице мимолетную улыбку и быстро забываются, служили темою для его рассказов: «подделанные», приукрашенные и освещенные его дивным талантом, они вызывали гомерический хохот в обществе. Часто Гаррик сам добывал себе материал: бродя по улицам, он вступал в рукопашный бой с толпою мальчишек, или яростно начинал браниться с каким-нибудь лодочником, или проделывал тысячу всевозможных штук с разносчиками, полицейскими, парикмахерами, кондукторами дилижансов, торговками и вообще всем тем людом, который мог служить моделью для его искусства.
Я не рассказываю по этому поводу множества интересных анекдотов: большинство из них хорошо известны, да и трудно отличить в этих рассказах правду от позднейшего вымысла. Подвижность его лица вошла в поговорку, и на основании ее создались целые легенды о его похождениях, часто совершенно невероятные. В том, что он мог, например, без помощи всякого грима моментально передать выражение любого лица, – сходятся все показания. Можно себе представить, что он проделывал, обладая таким талантом. Я не могу, однако, удержаться, чтобы не рассказать по этому поводу факт, маловероятный с нашей современной точки зрения, но подтвержденный всеми очевидцами и оставивший по себе вещественный памятник.
Романист Филдинг умер. Его друзья, беседуя однажды о покойном, с грустью говорили о том, что не догадались раньше снять с него портрет.
– Есть у вас карандаш и бумага? – спросил Хогарта сидевший тут же Гаррик.
– Есть, но в чем же дело?
В это время Гаррик, отошедший в сторону, медленно повернулся к обществу. Все отшатнулись в первую минуту: перед ними стоял живой Филдинг. Хогарт набросал его портрет, отличающийся поразительным сходством.
Гаррик никогда не рассчитывал своих аффектов заранее, но умел чрезвычайно искусно ими пользоваться. Никто не мог войти в гостиную эффектнее его, блеснуть остроумием, возбудить общее оживление, скрыться вовремя среди восторженных рукоплесканий и заставить долго говорить о себе. Может быть, эта страсть к популярности не особенно симпатична сама по себе, но подлостей она никогда не заставляла его делать, а разные безобидные ухищрения никому не мешали. Да и как ему было не любить популярности? Ему, забросанному лаврами с первого появления на сцене!
«Удивительно, как мало Гаррик из себя корчит, – говорил старый Джонсон своему верному Босвелю. – Шекспир и Вольтер, о которых вы упомянули, слышали восхваления издалека, а Гаррику их бросали прямо в лицо, и в его ушах каждую ночь отдавались аплодисменты, которыми его провожали домой. Целая толпа людей находилась всегда от него в зависимости и льстила своему идолу и преклонялась перед ним. Он завоевал себе дружбу сильных мира сего, возвысил свою профессию и сделал актера почтенным деятелем. Кроме того, у него как у писателя нельзя отнять некоторой бойкости. И со всем тем Гаррик обладает громадным состоянием, которое сам себе приобрел. Если бы все это случилось со мной, я завел бы молодцов с длинными палками, чтобы разгонять перед собою народ. Сиббер и Куин при таких обстоятельствах перепрыгнули бы через луну, а Гаррик еще говорит с нами».
Понятно, что такую популярность он холил и лелеял; как нежное и редкое растение, которое было ему дороже всего на свете. Но слава неразрывно связана с завистью недоброжелательством, и, я думаю, ни у кого на свет было столько врагов, как у этого знаменитого артиста. Каждая черта его характера в их освещении получает: симпатичную окраску и производит впечатление недостатка. Если верить их злобным нападкам, это было отвратительнейшее существо в мире; а при ближайшем знакомстве перед нами встает обаятельно милая личность, не без мелких недостатков конечно, но с такими достоинствами которые окупили бы с избытком тяжкие преступления. Его обвиняли в зависти к товарищам по сцене. Она была, конечно: ничто не могло его расстроить так, как успех соперника. Но тем больше чести знаменитому артисту, что он никогда не подчинялся ее велениям: мы видели его отношения к актерам. Таким же мягким и справедливым осталось навсегда, а маленькое принижение заслуг соперника, к которому был склонен Гаррик, так понятно и естественно. Да и кто из актеров воздержится от вышучивания товарищей, не порадуется, прочтя брань по их адресу. А Гаррик, расхваленный Черчиллем, нашел в себе смелость возмущаться «Росциадой», топтавшей в грязь актеров, кроме него самого. Гаррика обвиняли в скупости. Он был, правда, бережлив в юности, не отделавшись от впечатления бедности своей семьи. Позднее же он сделался «самым щедрым человеком Англии» (Джонсон). Говорили, что он бросает тысячи, желая этим путем добиться популярности. Может быть, но если бы все богачи поступали так же, на свете не было бы бедняков. Да и, наконец, стоит только почитать его корреспонденцию, чтобы увидеть сотни благодеяний, обнаружившихся только после его смерти. Часто не имея права обвинять его в скупости, кричали, напротив, что он слишком много бросает денег и живет, как лорд. Это была правда. Он всегда тянулся за знатью и ни в чем не уступал ей. На Саутгемптон-стрит у него был прекрасный деловой дом, обставленный прилично и изящно. Не довольствуясь этим, он воздвиг себе дворец в Адельфи, а в окрестностях Лондона, на живописном берегу Темзы, вся утопая в зелени, находилась его роскошная Гемптонская вилла, где он собрал все свои богатства: масса картин лучших художников его времени, неоценимая библиотека, которую он составлял всю жизнь, дорогая бронза, статуи и изящный японский фарфор – вот та обстановка, в которой он жил истинным джентльменом, наслаждаясь остатками свободного времени, собирая вокруг себя всех выдающихся людей и молясь своему богу – Шекспиру в храме, для этого воздвигнутом.