Константин Лапин - Подснежник на бруствере
Санитар видел из окопа, как упал капитан, и по-пластунски добрался до него. Он услышал хриплое, захлебывающееся дыхание смертельно раненного Шора, разобрал последние его слова:
— Убили… Убили Шора, сволочи!
…Артиллеристы хоронили своего капитана на опушке леса, у проселочной дороги, ведущей в деревню Мельница. Было это 14 января 1944 года. Временным памятником поставили в изголовье отстрелянную снарядную гильзу. А ночью залетный тяжелый снаряд с немецкой стороны разворотил свежий холмик.
— Ох, и досадил наш Шор чертякам! — говорили бойцы, узнав об этом. — Даже за мертвым охотятся!
Армейская газета посвятила целый разворот, две страницы, герою. «Другу пехотинцев, отважному артиллеристу гвардии капитану Шору», — было набрано сверху крупными буквами. Бойцы и командиры вспоминали подвиги пушкарей, которыми умело командовал Борис Шор. С фотографии мечтательно смотрел молодой красивый офицер. Таким он был у нас в землянке, когда читал стихи Шевченко или рассказывал веселые истории.
Дольше всех в роте оплакивала его снайпер Лида Ветрова. Пока Борис Шор был жив, мы как-то проглядели ее чувства к капитану. После его гибели Лида стала уединяться, много курила, причем не так, как иные из нас, только балуясь, а всерьез, затягиваясь горьким дымком. Заставала я ее и плачущей…
Еще одну тяжелую потерю понесли мы в этих боях. Когда в «Долине смерти» был ранен капитан Викленко, его роту принял лейтенант Михаил Горюнов. Спокойный, неторопливый, он был напорист в бою, неутомим.
— Вот пойдет наш таежный мишка ломать немчуре кости! — довольно приговаривал Булавин, видя, как лейтенант обходит строй своих бойцов. — Только не медли, Горюнов, не жди, пока от пальбы он очухается, с ходу седлай высоту. Чтоб он и ахнуть не успел, как на него медведь насел.
От Клавы я слышала, что перед боем за высоту «Глаз» сибиряк-лейтенант объяснился ей в любви. Нельзя сказать, чтобы Михаил Горюнов вовсе не нравился ей — парень смелый, хотя и увалень, с девушками держит себя скромно. Но у Клавы на Дальнем Востоке служил друг, они переписывались со школы.
— Захочет ли он еще жениться на тебе, фронтовичке, после войны? — сомневались подруги.
— Кончится война — видно будет! — неизменно отвечала она.
Это же сказала она Мише Горюнову в ответ на его признание. Как ни мало значили ее слова, лейтенант обрадовался. Ведь она оставляла ему надежду.
Едва пушки Шора, как по привычке продолжали называть их гвардейцы, подавили немецкую батарею, рота Горюнова поднялась в атаку. Лейтенант держал в руке древко с красным флажком, его надлежало водрузить на высоте.
В гору ротный поднимался будто бы неторопко, но ходко, как идут на зверя сибирские охотники. Одним из первых он достиг гребня высоты. Осмотревшись, будет ли виден флаг с нашей стороны, Горюнов воткнул древко в сугроб. Недлинное, оно почти все ушло в снег, красный лоскут издали казался лужицей алой крови. И другая кровь, настоящая, горячая, окрасила вершину, когда Горюнов, еще не понимая, что убит, стал клониться долу.
А высота была оседлана, и не было, кажется, такой силы, которая могла бы сбросить горюновских удальцов с седловины горы. Отсюда, из верхних траншей, просматривались обратный скат высоты и ходы сообщений, ведшие в тыл противника. По ним удирали уцелевшие фашисты, иные для скорости катились по снегу. Не одного достала меткая пуля стрелка, разорвавшаяся внизу граната…
Моя напарница горела как в огне, когда вечером я вела ее в землянку, голос у Клавы пропал. Градусника у нас не было; мы никогда не измеряли температуру, больными считали себя лишь в том случае, если не могли самостоятельно подняться с нар. Никто не знал, что у Клавы: ангина или воспаление легких?
— Немедленно в медсанбат! — приказал майор Булавин.
Через день, когда успех боя за высоту «Глаз» был закреплен, комиссар разрешил мне проведать больную напарницу.
— Успокой там Клавдию! — наказывал он, отправляя меня в тыл с попутной машиной, привозившей боеприпасы. — Михаил Горюнов погиб как герой. Если уж придется сложить голову, такой смерти можно только позавидовать.
Похоже было, что тайная симпатия лейтенанта Горюнова не прошла мимо комиссара…
Проселочная дорога, свернув в лес, вывела к поляне, где стоял большой сарай. Окрестные жители хранили в нем сено, сейчас здесь размещался полковой медпункт.
У входа я наткнулась на Германа Свинцова. Осунувшийся, с красными глазами, он спросил встревоженно:
— Люба, вы? Куда ранена?
Я объяснила, что пришла проведать подругу.
В углу палатки на койке Свинцова лежала в полузабытьи Клава. Она узнала меня, попробовала приподняться на локтях, но тут же упала без сил. Слезы лились по ее щекам. Я села на койку, положила Клавину голову к себе на колени, стала гладить ее.
— Поплачь, поплачь, Клавуся! Легче будет.
У Клавы ангина. Сквозь ватные брюки чувствую жар ее тела. Лицо багровое, глаза тусклые-тусклые, словно на них пелена. Но Герман успокоил: кризис миновал, скоро температура начнет спадать.
Пока я сидела подле Клавы, Свинцов куда-то выходил. Вернулся неузнаваемый: лицо серое, какое-то слинявшее. Сел на табурет, сжал голову ладонями и молчит. Медсестра окликнула его — не отвечает, будто не слышал.
Прибыла новая партия раненых, и Герман, сжав зубы так, что скрипнули, занялся перевязкой. Освободившись, подошел ко мне.
— Эх, Люба, горе-то какое! Сначала Голдобин, теперь Царев Миша, последний мой дружок! — И снова зубами заскрипел.
За сараем была вырыта большая яма, куда опускали покойников: иные тяжелораненые умирали по пути в медсанбат. Переберется дивизия на новое место, а здесь останется братская могила. Герману показалась знакомой шинель лежавшего у края ямы офицера. Склонившись над трупом, он обмер: лейтенант Михаил Царев, друг по медицинскому училищу, с которым вместе прибыли на фронт! В мертвые глазницы намело снегу, волосы стали вдруг седыми.
— Герман, милый, мы тоже потеряли своих друзей!
— Знаю! Все знаю… Но как, как привыкнуть к этому? Я — живой, а Мишка там, на дне ямы…
Медсестра принесла котелок сладкого чая, печенье, масло. Свинцов есть не мог, только чаю глотнул. Мы стали укладываться. Германа устроили на нарах посередке, чтобы отогрелся.
Среди ночи я проснулась. Свинцов склонился над операционным столом и, освещенный ярким светом, который давал движок, обрабатывал рану только что привезенного бойца…
— Всегда рад видеть вас, Люба, у себя, — сказал Герман, когда мы прощались. — Только не в качестве пациентки…
Я помогаю минометчикам