Наталья Старосельская - Сухово-Кобылин
Надо же было случиться такому, что проблема денег стала одной из самых острых и болезненных для нас на пороге XXI столетия! Российская действительность XX века резко переломилась на грани веков, вернув нас к необходимости собственного переживания того, что было литературным вымыслом ли, историей ли, — неважно. Все это казалось слишком далеким от реальности, ушедшим, чужим.
«Как аукнулось…»
Сухово-Кобылин был философом не только по образованию, но и по складу характера, мышления. Он не идеализировал свое сословие, как не идеализировал и реальное положение вещей. Александр Васильевич видел — этот кризис вызван причинами не только внешними, но и внутренними. Может быть, в первую очередь именно внутренними.
Дворяне, писал Сухово-Кобылин в своем дневнике, «бросили быть помещиками — ибо надо трудиться — и все поделались должностными людьми, чиновниками, тунеядцами, мироедами… Дворянство превратилось в праздное, безобразное и никакому контролю не подлежащее чиновничество — и тунеядствует или лучше дармоедствует… Это проникнет скоро в сознание масс, которые не минуют его устранить… Настроенность дворянства есть уныние… Общее мнение, что дворяне разорены…»
Впрочем, эта запись относится ко времени, когда «Свадьба Кречинского» была уже завершена, но ведь не в одночасье все произошло — материальное и нравственное разорение надвигалось исподволь, Сухово-Кобылин наблюдал его, когда с едкой усмешкой, когда с присушим ему вспыльчивым раздражением. К началу Крымской войны, когда все противоречия, казалось, сошлись вместе, стало уже совершенно очевидным: наступает новая эпоха.
О том, как воспринимал Сухово-Кобылин обогащение купца и разночинца на фоне разорения дворян, красноречивее прочего свидетельствует дневниковая запись от 9 марта 1859 года.
«Россия разбита в прах, склонила голову… — флот погиб, Черное море отнято, крепости отобраны… во всех подобных оказиях откупщики более прочих отличаются у нас на Руси самыми живыми чувствами патриотизма. Обобрав крещеный народ и составивши миллионы из грошей, пропитых именно теми, у кого этот грош последний, пустивши по миру целые области, они всегда изъявляют особую готовность пожертвовать несколько тысяч рублей для бедных, на приюты детей пропившихся обывателей и вообще на все патриотические цели, находящиеся в распоряжении правительства, — трогательное зрелище!
Никогда я не прохожу мимо зеркальных окон и трехэтажных палат откупщиков Рюмина, Кошелева, Бородина, Воронова и др., чтобы не подивиться, как из малого составляется большое, и не размыслить, сколько должно было пропиться и отпиться мужиков, чтобы эти кварты и чарки, совокупь вместе, составили эти палаты, — сколько пропито и запито дарований, способностей, здоровья, сил, — сколько кочергою и оглоблею бито жен, невесток и всей фамилии, чтобы эти патриотизмом проникнутые сыны отечества, подъезжая на паре серых к дому Градоначальников, по движению их сердец, приносили на алтарь Отечества свои пожертвования, цветущие на их толстых шеях всякого рода красненькими и зелененькими ленточками».
В памяти возникает вереница литературных персонажей, пропивших и сгубивших свои «дарования, способности, здоровье, силы» — Мармеладов и художник Ефимов у Достоевского, Петр Веретьев из тургеневского «Затишья»… Их «кварты и чарки» тоже крепили патриотизм русских купцов, но никто до Сухово-Кобылина, кажется, об этом не задумывался, не обличал так желчно и непримиримо.
«Мы живем в такое время, — писал он в дневнике, — когда чувство достоинства, и личного, и национального, должно закрыть себе лицо руками, чтобы не видеть и света Божия».
Это и есть суть конфликта «Свадьбы Кречинского», основной пафос пьесы, сосредоточенный вокруг дворянства поместного, чуждого «праздности и безобразия», умеющего трудиться и получать удовлетворение от мельчайших хозяйственных хлопот, и разоренного, вынужденного волею обстоятельств стать если не чиновником-взяточником, то хотя бы игроком, шулером…
Естественно, симпатии драматурга на стороне Муромского, сохранившего и пытающегося блюсти патриархальные традиции быта и бытия — но это не мешает Сухово-Ко-былину видеть комические черты провинциального семейства, очутившегося в столице. «По схеме» Муромские легко становятся добычей «хищника», и в этом нет литературного новшества, скорее, дань литературному штампу, совершенно очевидно имеющая непосредственное отношение к самой задумке пьесы еще как салонной забавы.
А вот как быть с Кречинским?
Его неподдельное обаяние, его природный аристократизм, чувство юмора, изящество… Но не только это. Едва ли не самым загадочным в облике Михаила Васильевича Кречинского оказывается тот опыт собственных переживаний, которым наделил его Сухово-Кобылин.
Ст. Рассадин сравнивает одну из дневниковых записей Сухово-Кобылина с картиной деревенской идеальной жизни, нарисованной Кречинским в беседе с Муромским, и полагает, что связь между ними пародийна. Давайте попробуем сопоставить их.
Итак, дневник.
«Сентябрь 16. Один только раз в жизни случилось мне вдохнуть в себя эту милую, живящую и полевым ароматом благоухающую атмосферу. Живо и глубоко залегло в глубине души это воспоминание. Это было в 1848 или 1849 году (то есть мне было 31 или 32 года), мы были с Луизой в Воскресенском. Был летний день, и начался покос в Пульнове, в Мокром овраге. Мы поехали с нею туда в тележке. Я ходил по покосу, она пошла за грибами. Наступал вечер, парило, в воздухе было мягко, тепло и пахло кошеной травою. Мерно и тихо шуркали косы. Я начал искать ее и невдалеке между двух простых березовых кустов нашел ее на ковре у самовара в хлопотах, чтобы приготовить мне чай и добыть отличных сливок. Солнце было уже низко, прямо против нас. Я сел, поцеловал ее за милые хлопоты и за мысль устроить мне чай. По ее белокурому лицу пробежало то вольное, ясное выражение, которое говорит, что на сердце страх как хорошо. Я вдохнул в себя и воздух, и тишину этой картины и подумал — вот где оно мелькает и вьется, как вечерний туман, это счастье, которое один едет искать в Москву, другой в Петербург, третий — в Калифорнию. А оно вот здесь, подле нас, вьется каждый вечер, когда заходит и восходит солнце и вечерний пар оседает на цветы и зелень луговую».
Это написано в 1856 году, через неполных шесть лет после гибели Луизы Симон-Деманш…
Конечно, есть в этой идиллической картине невольная, от покаянного воспоминания идущая приукрашенность, как, впрочем, есть она всегда в воспоминаниях о тех, кого уже нет, но искренность ее — отнюдь не показная.