Альфонс Доде - Воспоминания
Два года тому назад мы снова встретились с Гамбеттой. Никаких объяснений — он просто подошел и пожал мне руку. Это было в Вилль-д'Авре, на даче у книгоиздателя Альфонса Лемерра, где так долго жил Коро. Прелестный дом, созданный для художника или для поэта, оживший восемнадцатый век со своими деревянными панелями, украшениями над дверями и небольшим портиком, ведущим в сад… В этом саду мы пообедали на чистом воздухе, среди цветов и птиц, под высокими вергилиевскими деревьями, которые так любил писать старый художник, нежно-зелеными от прохладного соседства прудов. Весь вечер мы вспоминали прошлое, говорили о том, что Гамбетта, Лемерр и я — единственные оставшиеся в Париже сотрапезники из отеля «Сенат». Затем наступила очередь искусства и литературы. Я с радостью убедился, что Гамбетта все читает, все видит, что он все такой же великолепный знаток и ценитель искусства. Мы провели пять упоительных часов в этом зеленом цветущем уголке, расположенном между Парижем и Версалем и вместе с тем столь далеким от всякой политической суеты. Гамбетта, очевидно, оценил его прелесть: неделю спустя после этого обеда под деревьями он тоже купил дачу в Вилль-д'Авре.
ЧТЕНИЕ У ЭДМОНА ГОНКУРА
Эдмон Гонкур собрал сегодня утром в Отейле близких друзей, чтобы прочесть им перед обедом свой новый роман. В кабинете писателя, где хорошо пахнет старыми книгами и светится потемневшее золото переплетов, я замечаю с порога широкие плечи Эмиля Золя, огромного, как северный бог, Тургенева, тонкие черные усы и непокорную шевелюру славного книгоиздателя Шарпантье.[112] Не хватает Флобера: на днях он сломал ногу и, прикованный к шезлонгу, оглашает Нормандию чудовищными карфагенскими ругательствами.
Хозяину дома Эдмону Гонкуру лет пятьдесят. Он настоящий парижанин, хотя и уроженец Лотарингии. Статность лотарингца, тонкость чисто парижская. Светлые волосы седеющего блондина, внешность аристократа и славного малого, прямая, высокая фигура, подвижная, как у охотника, любителя бродить в чаще лесов; бледное энергичное лицо, неизменно грустная улыбка и взгляд, который сверкает порой, острый, как резец гравера… Сколько силы в этом взгляде, сколько боли в этой улыбке! А пока вокруг меня смеются, разговаривают, пока Гонкур открывает ящики и подбирает страницы рукописи, отвлекаясь от своего занятия, чтобы показать нам любопытную брошюру или заморскую безделушку, пока друзья рассаживаются, выбирая место поудобнее, я с волнением смотрю на рабочий стол, широкий и длинный стол братьев, предназначенный для двоих. В этот дом однажды непрошеным гостем явилась смерть и поразила младшего из них, Жюля, внезапно прервав это небывалое сотрудничество.
Оставшийся в живых Эдмон боготворит покойного. Несмотря на молчаливый характер, на гордую, надменную сдержанность, он вспоминает о брате с прелестной, почти женской нежностью. За его словами чувствуется безграничная скорбь и нечто большее, чем дружба. «Он был любимцем матери!» — говорит иногда Эдмон без сожаления, без горечи, как бы находя естественным и справедливым, что такой человек пользовался всеобщей любовью.
В самом деле, то было невиданное единство двух жизней. При неустойчивости современных нравов братья расстаются чуть ли не в двадцать лет. Один путешествует, другой женится; один становится художником, другой солдатом. И когда после долгих лет разлуки случай сводит их за семейным столом, им надо сделать усилие, чтобы не встретиться как чужим. И даже при совместной жизни к какой духовной отчужденности приводит порою братьев несходство целей и грез! Хотя Пьер и Тома Корнель[113] жили под одной кровлей, первый создал «Сида» и «Цннну», а второй с трудом накропал в стихах «Графа Эссекского» и «Ариадну», а литературное сотрудничество обоих ограничилось тем, что они передавали друг другу скудные рифмы через небольшое отверстие, проделанное в потолке.
Братья Гонкуры не заимствовали друг у друга ни рифм, ни фраз. До смерти, разлучившей их, они всегда мыслили вместе. Вы не найдете прозаического отрывка, пусть даже в двадцать строк, который не был бы отмечен талантом обоих писателей и запечатлен их навеки связанными именами. Небольшое состояние двенадцать — пятнадцать тысяч ливров годового дохода на двоих — обеспечивало им свободу и независимость. На эти деньги они вели замкнутую жизнь, состоявшую исключительно из литературных радостей и труда. Наподобие Жерара де Нерваля они пускались порой в большое путешествие по Парижу, по миру книг, избирая одинокие тропинки, ибо эти утонченные странники питали искреннее отвращение ко всему, что походит на однообразную проезжую дорогу с придорожными столбами, телеграфными проводами и кучами щебня по обочинам. Так шли они рука об руку, роясь в жизни и в книгах, изучая особенности нравов, неведомые уголки, редкие брошюры, и с одинаковой радостью, с одинаковым интересом срывали всякий новый цветок, где бы он ни вырос — на развалинах истории или на грязной мостовой парижского предместья. Усталые и довольные, они возвращались в свой отейльский домик и, словно ботаники или натуралисты, высыпали на большой письменный стол двойной урожай наблюдений, свежих образов, хранящих запах природы и зелени, метафор, ярких, как цветы, и пестрых, как экзотические бабочки, и не знали ни минуты отдыха, пока все это не было разобрано и систематизировано.
Из двух принесенных охапок составлялась одна, каждый со своей стороны описывал виденное; затем они сравнивали обе страницы, чтобы дополнить их и слить воедино. Явление небывалое, подтверждающее общность труда и мыслей обоих братьев: порой, удивленные и взволнованные, они обнаруживали, что за исключением каких-нибудь мелочей, забытых одним и подмеченных другим, обе страницы, написанные порознь, но пережитые вместе, похожи одна на другую.
Почему же наряду с успехами, которые слишком легко достаются иным, такая любовь к искусству, такой усердный труд и столько драгоценных качеств, присущих этим исследователям и творцам, принесли братьям Гонкурам запоздалое и как бы вынужденное признание? При поверхностном взгляде на вещи это может показаться непонятным. В чем же дело? А в том, что эти изысканные лотарингцы, эти аристократы духа были в искусстве подлинными революционерами, а французская публика, во многом напоминающая Жозефа Прюдома, любит революцию лишь в политике. Своими страстными поисками материалов о современности, своим интересом к автографам и эстампам братья Гонкуры положили начало новому методу не только в истории искусства, но и в истории вообще. Если бы они избрали какую-нибудь специальность — во Франции многое прощается специалистам, — скажем, остановились бы на истории, то, быть может, вопреки своей оригинальности и получили бы признание и мы увидели бы неугомонных братьев восседающими под пыльным куполом Академии рядом с Шампаньи[114] и герцогами де Ноан.[115] Но нет! Стремясь и в литературе к жизненной правде, к документальной точности, они стали — ведь теперь в моде всякие школы — во главе школы молодого поколения романистов.