Иоганн Эккерман - Разговоры с Гете в последние годы его жизни
— На публику оно произведет большое впечатление, — сказал я,
— Ох, уж эта публика! — вздохнул Гёте.
— Может быть, стихотворение следовало бы пояснить, как поясняют картину, рассказывая о предшествующих моментах и тем самым как бы вдыхая жизнь в момент, на ней изображенный?
— Я этого не считаю, — ответил он. — Картины — дело другое, стихи же состоят из слов, и одно слово может запросто уничтожить другое.
Гёте, подумалось мне, очень точно указал на риф, наткнувшись на который терпят крушение толкователи стихов. Но невольно напрашивается вопрос: неужто нельзя обойти этот риф и, с помощью слов, все же облегчить понимание того или иного стихотворения, без малейшего ущерба для его хрупкой внутренней жизни?
Когда я собрался уходить, он попросил меня взять с собою листы «Искусства и древности», чтобы еще поразмыслить над «Парией». Он дал мне также «Восточные розы» Рюккерта, поэта, очень ему нравившегося, на которого он к тому же возлагал большие надежды.
Среда, 12 ноября 1823 г.Под вечер я отправился навестить Гёте, но еще внизу узнал, что у него сейчас сидит прусский министр фон Гумбольдт. Это меня порадовало, так как я был уверен, что приезд старого друга благотворно на нем отзовется и придаст ему бодрости.
Оттуда я пошел в театр, где, при переполненном зале, давали отлично сыгранную комедию «Сестры из Праги», которая шла под неумолчный смех.
Четверг, 13 ноября 1823 г.Несколько дней назад, когда я, воспользовавшись хорошей погодой, пошел прогуляться по Эрфуртской дороге, ко мне присоединился пожилой господин [10], которого я по внешнему виду принял за состоятельного бюргера. Не успели мы обменяться несколькими словами, как разговор уже зашел о Гёте. Я спросил, знает ли он Гёте лично.
— Знаю ли я его! — не без самодовольства воскликнул мой спутник. — Да я около двух лет служил у него камердинером! — И он стал на все лады превозносить своего прежнего господина.
Я попросил его рассказать что-нибудь из времен молодости Гёте, на что он с радостью согласился.
— Когда я к нему поступил, ему было лет двадцать семь, — сказал он; и был он такой быстрый, изящный и худой, хоть на руках его носи.
Я спросил, бывал ли Гёте очень весел в ту пору своего пребывания в Веймаре.
— Разумеется, — отвечал тот, — с веселыми он был весел, но сверх меры — никогда. Напротив, он вдруг становился серьезен. И всегда-то он работал, всегда что-нибудь изучал, искусство и наука постоянно занимали первостепенное место в его жизни. По вечерам герцог часто посещал его, и они засиживались до глубокой ночи, разговаривая об ученых предметах, так что ему иной раз становилось невмоготу, и он только и думал: когда же герцог наконец уйдет! А изучение природы, — неожиданно добавил он, — и тогда уже было для Гёте самым главным делом. Как-то раз он позвонил среди ночи, я вошел к нему в спальню и увидел, что он перекатил свою железную кровать на колесиках от дальней стены к самому окну, лежит и смотрит на небо.
«Ты ничего не заметил на небе?» — спрашивает он, и когда я сказал, что нет, говорит: «Тогда сбегай к караульному и спроси, не заметил ли он чего-нибудь». Я побежал, но караульный тоже ничего не заметил, о чем я и доложил своему господину, который лежал в той же позе и упорно смотрел на небо. «Послушай, — сказал он мне, — в эти минуты дело обстоит очень скверно, где-то либо уже происходит землетрясенье, либо оно скоро начнется». Он велел мне сесть к нему на кровать и показал, из каких признаков он это вывел.
— Какая же тогда была погода? — спросил я славного старика.
— Очень было облачно, — ответил он, — но ничто не шелохнулось, и духота была страшная.
Я поинтересовался, поверил ли он Гёте в ту ночь.
— Да, — отвечал старик, — я поверил ему на слово, ведь то, что он предсказывал, всегда сбывалось. — Назавтра, — продолжал он, — мой господин рассказал о своих наблюдениях при дворе, причем одна дама шепнула своей соседке: «Слушай! Ведь он бредит!» Но герцог и другие мужчины верили в Гёте, а затем выяснилось, что он все видел правильно. Недели через две или три до нас дошла весть, что в ту ночь, чуть ли не половина Мессины [11] была разрушена землетрясением.
Пятница, 14 ноября 1823 г.Под вечер я получил от Гёте приглашение его навестить. Гумбольдт сейчас во дворце, и он, Гёте, тем более будет рад видеть меня. Я застал его, как и несколько дней назад, в кресле. Он дружелюбно протянул мне руку и с божественной кротостью проговорил несколько слов. Сбоку от него стоял большой экран, который прикрывал печку и заодно затенял свечи, горевшие на дальнем конце стола. Господин канцлер вошел и присоединился к нам. Мы оба сели поближе к Гёте и заговорили о сущих пустяках, чтобы он мог слушать, не утруждая себя разговором. Вскоре пришел еще и врач, надворный советник Ребейн, объявивший, что пульс у Гёте, как он выразился, «весьма легкомысленный и бойкий», мы, конечно, обрадовались, а сам Гёте отпустил по этому поводу какую-то шутку.
— Если бы только прошла боль в сердце! — сокрушенно вздохнул он.
Ребейн предложил поставить шпанскую мушку. Мы стали говорить о целительном действии этого средства, и Гёте дал свое согласие. Ребейн перевел разговор на Мариенбад, и в Гёте, видимо, пробудились приятные воспоминания. Тут все стали строить планы поездки туда будущим летом, кто-то заметил, что и великий герцог не преминет посетить этот курорт, короче говоря, все это, вместе взятое, привело Гёте в наилучшее расположение духа. Потом речь зашла о мадам Шимановской и о ее пребывании в Веймаре, где все мужчины добивались ее благосклонности.
Когда Ребейн ушел, канцлер углубился в чтение индийских стихов, Гёте же еще немного поговорил со мною о своей «Мариенбадской элегии».
В восемь часов канцлер откланялся. Я тоже хотел уйти, но Гёте попросил меня еще остаться. Я снова сел. Разговор сразу же зашел о театре, так как завтра должны были давать «Валленштейна». Это послужило поводом для другого разговора — о Шиллере.
— Странно как-то у меня получается с Шиллером, — сказал я, — многие сцены из его драм я читаю с истинной любовью и восхищением, но вдруг натыкаюсь на прегрешение против самой сущности природы и дальше читать уже не могу. Даже с «Валленштейном» у меня происходит то же самое. Мне все кажется, что философия Шиллера шла во вред его поэзии, ибо она принудила его идею поставить над природой, более того — в угоду идее уничтожить природу. Все им задуманное должно было быть осуществлено, все равно в соответствии с природой или наперекор ей.