Надежда Вольпин - Свидание с другом
Пошла разузнать. Да, лежит у них такой... Меня легко пропустили — тут без особых строгостей.
Долго ждать не пришлось. Вижу спускающегося ко мне со второго этажа по широкой внутренней лестнице Есенина. Легко, радостно. Сейчас, когда сама несколько уже отяжелела, я вдвойне остро ощущаю эту легкость, эту его природную грацию.
— Наконец-то явилась! — говорит Есенин.— Ну, идем же ко мне.
Я не стала объяснять, как узнала засекреченный адрес. Оставила на совести у его «ангела хранителя» Галины. Она, небось сама перед собой оправдывается тем, что сейчас встреча со мною будет ему во вред!
У Есенина большая, просторная, светлая комната, которую с ним разделяет только один пациент. Тот, увидав гостью, поспешно удаляется. Сергей говорит:
— Повезло с сожителем: как увидит, что ко мне гость или что сажусь писать, тут же уходит.
Сергей за этот короткий срок очень посвежел, окреп. Поясняет: «скучновато, конечно». Еще бы! Непривычно затянувшаяся трезвость. А вот долго ли ты ее стерпишь, мелькает в уме.
Он прочел мне два новых стихотворения — оба написаны здесь, в больнице. Сперва «Вечер чернее брови насопил». Дочитал. Я повторяю на память:
Слушать песни дождей и черемух,
Чем здоровый живет человек!
Обсуждать не хочу. Но Есенин требует критики. Я заметила, что зря он ломает язык ради рифмы: «насолил — пропил». Можно оставить обычное «насупил» — и дать диссонансную рифму. Сама я нередко так делаю. Или «насопил» это рязанская форма? (Была ли я права? Навряд. Есенинское «насопил» в оборот не вошло, но для данного стиха принято всеми как должное.)
Оставив мой вопрос без ответа, Сергей спешит перейти ко второму стихотворению.
Его упорно во всех публикациях относят к 1925 году. Возможно, какие-то мелкие доделки внесены позже, но мне ли было его забыть! Да и обсуждали мы его подробно... Это любимое мое: «Вижу сон. Дорога черная».
Скажут: не изменяет ли вам память? Нет, не изменяет. Разве спутает, забудет любящая такие строки:
И на этом, на коне
Едет милая ко мне.
Едет, едет милая,
Только нелюбимая
Да, я всегда знала: милых вагон, а любимой нет! Может быть, никогда и не было, сколько бы ты не выдумывал, не внушал себе и другим, что знал в прошлом, единожды, большую любовь.
Но лучше всего дальнейшее:
Свет такой таинственный,
Словно для единственной
Той, в которой тот же свет
И которой в мире нет.
Я долго потом старалась вспомнить: «У которой тот же свет» или «От которой тот же свет»... Он все не печатал; когда-то еще выйдет наконец — посмертно — четырехтомник и в нем эти стихи! Недооцененные. А может быть, вариант «Той, в которой» возник позже? В связи с первой публикацией этого стихотворения в Баку? Пусть докапываются литературоведы.
— Ну,— говорит Сергей,— критикуйте.
Понимаю: строчки еще не застыли, можно править.
Я сперва горячо приветствую так смело введенное в строй стиха слово «который». (Тем и себя нахваливаю: сама я еще летом двадцать первого даже на рифму вынесла «который»).
— А к чему прицепитесь? Выкладывайте!
— К метким рукам.
И поясняю: сами по себе «меткие руки» даже находка. Это хорошо.
— А что же неладно?
— Слишком откровенно притянуто ради рифмы. Вот и не веришь находке. Или, может быть, чисто звуковое неприятно: «руками меткими», какая-то возникает «миметка». Но это «ловля блох». Стихотворение, как жемчужина, в вашей лирике!
Не знаю, почему Есенин так долго его не публиковал. Может быть, хотел что-то подтянуть? Или другое: оно было ему слишком дорого? Так удивительная наша художница Ева Павловна Левина, бывало, договорится о продаже своей картины, а потом все никак не желает с ней расстаться и тянет с оформлением продажи музею. Впрочем, догадка едва ли правильна, никогда я не замечала у Сергея подобной авторской «скупости».
Знаю, многое в моем рассказе покажется не совсем правдоподобным — начиная с приснившейся улицы. Но нет здесь ни слова выдумки. Все вот так и было. И особенно это станет жизненным, когда я расскажу о втором и последнем моем посещении Есенина в больнице.
Я застала у него Галю Бениславскую с подругами. Сергей принимал их — и меня — не в палате, а внизу, под лестницей.
На этот раз он был со мною почти груб. И злобно говорил о Жене Лившиц.
— Вам сколько лет исполнится? (Это было незадолго до моего дня рождения). Двадцать восемь?
— Расщедрились! Хватит с меня и двадцати четырех. Я понимала подоплеку спора: он сам себе доказывает, что я достаточно взрослая, что он за меня не в ответе. Но говорится это чуть не со злостью — уж не в угоду ли Галине?
— Ну, да! Все еще, скажете, девочка! Мы же с вами целый век знакомы. Когда встретились?
— Осенью девятнадцатого.
— Вот тогда вам было двадцать три.
— Было девятнадцать. Мои годы просто считать: в двадцатом — двадцать. В двадцать четвертом, в феврале, будет двадцать четыре.
— Все-то она девочка! А уж давно на возрасте!
— Дались вам мои годы. Свои не забывайте.
Разговор перекинулся на Женю Лившиц.
— Она будет мужу любовь аршином отмерять,— усмехнулся Есенин (так и не склонивший Женю на «реальную любовь»). И Бениславская со всей своей стайкой весело и довольно хихикает.
Меня мучит злая мысль: как был он рад мне тогда, совсем на днях! Что же сейчас, при этих девицах так подчеркнуто груб? И так недобро говорит о Жене? Оправдывается перед Галиной?
И я радуюсь уже созревшему решению переехать в Петербург (еще Ленин жив, и город носит именно это имя — не Петроград). Мне вдруг становится ясно: Сергею до смерти хочется выпить, он еле терпит свою трезвость. Не мне тут решать. Пусть Бениславская сама посоветуется с врачами насчет вина. Хотя бы в самой малой дозе. Из всех гостей я первая поднялась уходить. Сергей с неожиданной — покаянной — теплотой прощается со мною.
ПРИВОЖУ ЕСЕНИНА К ГАЛЕ
Сергей заявился ко мне на Волхонку. В мой ледяной чулан.
— Едем! — И везет меня, уже в санях, в какой-то новый для меня ночной локаль (много их развелось по Москве!). Где-то между Тверскою и Дмитровкой, в переулке. Полуподвал. Знакомых не вижу. Есенина сразу перетянула к себе чужая мне компания: похоже — актеры. А я сижу за нашим столиком, куда нам падали кофе. Грузноватая, игриво-кокетливая, немолодая довольно красивая женщина обволакивает Есенина льстивым вниманиям (пошло-эстрадным, отмечаю мысленно). А со мною разговорился некий американец. Журналист, что ли? Обрадовался, что я, хоть и туго, могу отвечать на его языке. Английский у нас в те годы был мало распространен. Подсаживается (откуда взялся?) Иван Грузинов. Просит не оставлять здесь Сергея. («Кроме вас, тут никого из друзей!»)
— А вы?
Грузинов объясняет, что живет не дома, позже двенадцати возвращаться не может. И, как на грех, никого из знакомых вокруг!