Ирина Лукьянова - Чуковский
Голова исчезла.
Через некоторое время привезли младенца. Корней Иванович долго, с удивлением рассматривал его. А когда все уехали, с грустью сказал:
– Рождаются, чтобы умереть, умирают, чтобы рождаться… В этой комнате умерла Мария Борисовна, и сюда же принесли новорожденного…"
В тех же воспоминаниях есть и такие фрагменты: "Тяжелый приступ стенокардии. Несколько месяцев лежал больной. Много говорил о смерти.
– Куда это все девается?.. Куда ушла Мария Борисовна?.. Куда ушла ваша сестра?.. Вы только не думайте, что я боюсь. Я отношусь к этому совершенно спокойно. Я помню все биографии писателей, смерти… Только не уходите из комнаты… Не оставляйте меня одного.
А через час сочинял шуточные стихи".
Ирина Петрова пишет: «Однажды он сказал со страстной силой, со слезами: „Рождение плоти, ее расцвет, ее умирание, ее неизбежный распад… Ужасно, ужасно!“… Внутренний протест, отвращение, ужас вызывала в нем эта предопределенная неизбежность конца, к которой он не мог и не хотел относиться с пушкинским спокойствием».
И он читал ей «Осень» Баратынского, величественную и мрачную:
Ты так же ли, как земледел, богат?
И ты, как он, с надеждой сеял;
И ты, как он, о дальнем дне наград
Сны позлащенные лелеял…
Любуйся же, гордись восставшим им!
Считай свои приобретенья!..
Увы! к мечтам, страстям, трудам мирским
Тобой скопленные презренья,
Язвительный, неотразимый стыд
Души твоей обманов и обид!
Твой день взошел, и для тебя ясна
Вся дерзость юных легковерии;
Испытана тобою глубина
Людских безумств и лицемерии.
Ты, некогда всех увлечений друг,
Сочувствий пламенный искатель,
Блистательных туманов царь – и вдруг
Бесплодных дебрей созерцатель,
Один с тоской, которой смертный стон
Едва твоей гордыней задушен.
Он болеет, и опять болеет, и опять. В августе 1960-го пишет Оксману: «Опять заболел и был обречен на бездейственное лежание в постели». Уехал в Барвиху. Пробовал работать над «Гимназией», которую стал переделывать и дополнять. «Свою „Гимназию“ видеть не могу, – писал из Барвихи. – Все, написанное нынче летом, кажется мне написанным в состоянии маразма». В дневнике – та же картина: «Я вожусь со своей „Гимназией“ и вижу свою плачевную бездарность: бессонницы и старчество». В октябре записывал о приезде школьников: «У меня болела голова, я лежал в тоске – и вдруг столько чудесных – веселых, неугомонных детей. Я провел с ними 4 часа и выздоровел. Даже усталости не чувствовал ни малейшей. Они собирали ветки для костра, бегали наперегонки, наполнили наш лес гомоном, смехом, перекличками – и мне кажется, я ни в одну женщину не был так влюблен, как в этих ясноглазых друзей. Во всех сразу».
И несколькими днями позже писал, рассказывая, что был на могиле Марии Борисовны, где оставлено место для его могилы: «Сегодня сидел у своей могилы – вместе с Лидой – и думал, что я, в сущности, прожил отличную жизнь, даже могила у меня превосходная».
В конце года он пишет о Квитко, хотя ему и не хочется этого делать, – и выступает на вечере, посвященном памяти поэта: «Все понимали, что совершается великий акт воскрешения Квитко, и радовались этому воскрешению».
Он не поддается смерти, не хочет ей уступать.
«Пенять на зеркало»
Еще в конце 1958 года был принят закон о школьной реформе, который был призван ликвидировать «пропасть между физическим и умственным трудом». В школе вводилось трудовое воспитание, образование после школы соединялось с производственным обучением, критериями приема в вуз становились, помимо результатов экзаменов, производственный стаж и общественная активность абитуриента.
В июле 1960-го, перед Всероссийским съездом учителей, Чуковский писал в «Учительской газете» (статья называлась «Детские руки тянутся к труду»): «Детские руки уже с самого раннего возраста так и тянутся к физической работе, жаждут всяких инструментов и машин, и нельзя не жалеть о том, что до недавнего времени школа не давала утоления этой естественной жажде детей и подростков и ограничивала их воспитание почти исключительно книгами. Теперь эта педагогическая ошибка исправлена законом о коренной перестройке обучения в советских школах, и я горячо приветствую делегатов Всероссийского учительского съезда, которые обсудят, как лучше в дальнейшем выполнять этот великий закон». На следующий день открылся съезд. Дети приветствовали делегатов следующими словами:
А мальчишки любят сами
Мастерами быть, творцами.
Просим вспомнить факты эти,
Проявить сознательность.
Не опеку любят дети,
А самостоятельность.
В ближайшие годы стало ясно, что хотели как лучше, а получилось, как всегда: выпускники школ стремились в вузы, а не на производство; студенты, зачисленные в вузы по стажу и общественной активности, оказались хуже подготовленными; производству большой пользы тоже не было: те, кто хотел получить высшее образование, в цехах не задерживались… Сама идея трудового воспитания, хотя и сохранилась в советской школе на долгое время, оказалась уже с самого начала скомпрометированной – непродуманностью, принудительностью, отрывом всех этих обтачиваемых болваночек и пошиваемых шапочек-фартуков от жизни, к которой труд должен был по идее приближать….
Собственно говоря, все это имеет очень мало отношения к тому, что говорил Чуковский, – к воспитанию ребенка настоящим делом, а не только книгами и играми. Как ни странно, сейчас, когда никакого трудового воспитания в подавляющем большинстве школ нет, родители все чаще задумываются о том, как детям не хватает прикосновения к настоящему труду, как мало дети понимают его цену, как оторваны их знания от действительности. Очень может быть, что вопрос о трудовом воспитании снова всплывет на поверхность общественного сознания – и вновь приведет к каким-нибудь интересным перекосам.
В декабре 1960-го открылся Пленум по детской литературе. «Было от чего прийти в отчаяние, – писал Чуковский. – …Вместо того, чтобы прямо сказать: „Писателишки, хвалите нас, воспевайте нас“, начальство заводит чиновничьи речи о соцреализме и пр. Но все понимают, в чем дело». Маршаку он писал незадолго до открытия этого мероприятия: «Зачем-то устраивается Пленум по детской литературе. Он кажется мне почему-то совершенно ненужным. Выступать я не буду. Если бы я выступил, я обратился бы к юным поэтам с единственным вопросом: отчего вы так бездарны? так черствы? так банальны? Отчего у вас нет лица, нет индивидуальности? Отчего ни в одной вашей строке нет вдохновения? Эта речь была бы очень короткая – но больше мне нечего сказать».