Самуил Киссин - Легкое бремя
— Ефрем Демьяныч! Аглая Васильевна и я… и мы, — поправился он, — решили устроить у нас, это где я живу, в Кремневе, маленький съезд или так, временный поселок разных людей, которым важно обсудить ход дел, может быть, выработать общие планы. Одним словом, придти к соглашению, если это окажется возможным. В Кремневе это удобно и дешево. Некоторые адреса я сам знаю, другие дала мне Аглая Васильевна. Потом она говорила, что вы можете указать разных людей, что вы сами, может быть, приедете. И еще насчет денег. А то у Аглаи не густо, а у меня с ним (он указал на Кувшенку) и подавно.
Ефрем Демьяныч слушал внимательно и спокойно, покачивая в такт головой, потом подумал еще и сказал:
— Сам я туда не поеду, и Аглая это знает. Это она вообще из любезности о моем приезде. Денег я тоже не дам: у меня самого сейчас мало, да я бы все равно не дал. Аглае от меня передайте: когда ей все это надоест, пусть приезжает сюда. У меня все найдется: и вино, и тройка, и офицеры, и молодые писатели. И опытные, и невинные. И все готовы куда хочешь: в первейший ресторан и в ночную чайную, в кабак и монастырь. Есть такие, что цитируют, есть такие, что умные вещи говорят, есть такие, что молчат. Есть старички, как я. Есть такие, что безумно молоды. Она баба умная, долго у вас не продержится — приедет ко мне. Есть еще у вас Грэс такая. Я ее два года назад у Аглаи видел. Той совсем уже у вас нечего делать. Тоже пусть приезжает. Скажите ей, что я не забыл своего обещания, последнего обещания на земле. А интеллигентские адреса дам, дам. Мне что же. Даже двух живых покажу. Живут у меня. Оба сейчас через две комнаты водку трескают. Люди принципиальные: один печеным яйцом закусывает, другой — клюквой. Да-с. Весь русский дух в себя впитали, хотя несколько инородцы. Один вроде грузина — Ватрахамиомахидзе, другой еврей некрещеный — Блиндермат. Ватрахамиомахидзе (хорошее я ему имечко придумал) зеркала бьет. Это широта и мощь русская. Другой девочкам (всякие — и курсистки, и модисточки) гадости рассказывает, а потом домой придет и поклоны бьет Богородице (нарочно я ему большую икону купил). Это глубина и проникновенность. Самые вообще русские, хотя несколько инородцы. Хотите посмотреть?
Подавленные, чувствуя себя оплеванными, покорно пошли Ирате и Кувшенко за хозяином. Через две комнаты, большие и темные, была комнатка маленькая, светлая. На столе стояла большая яркая лампа. По стенам стояли диваны с разбросанным бельем, в углу — громадная темная икона с лампадкой. А за столом сидели два человека и действительно пили водку. Один толстый, ярко-рыжий, е бородой — вид имел пропойцы. Другой — высокий, черный, узловатый и жилистый — похож на швейцара из кавказцев. Один говорил: «клюква», другой: «яйца».
— Я от лампадки папиросу закурю.
— Я твою жидовскую морду разобью.
Про жидовскую морду говорил еврей, про лампадку — грузин.
На Ефрема Демьяныча они смотрели снисходительно, на Прате и Кувшенку, хмурясь.
— Ефрем! Кто это? — спросил рыжий.
— Это мои друзья, — заговорил Ефрем Демьяныч сладко, — путники. Русского духу ищут. Стосковались, на заграничной еде сидючи, хочется теперь по-своему пошалберничать, да забыли, как это делается. А путь прошли правильный. В опере сначала были, «Жизнь за царя» смотрели. «На Руси к своей невесте хаживал жених». По барону Розену. Потом по монастырской части упражнялись. Пост и бдения, пост и бдения. Теперь по части благообразия, благолепия и переустройства мира для общего земного блага и общих высоких страданий. Вся дорожка, как на ладони. Вы-то ведь, Ватрах и Мовша, знаете. А они надоели мне. Уморили старичка.
Он вздыхал и сюсюкал.
— Знаете что, — сказал он, вдруг обернувшись к Прате, — убирайтесь вы от меня к черту. А Грэс и Аглае все-таки передайте.
Испуганные и расстроенные ушли они из этого странного дома.
Ах, как ошибается Аглая. И к этому первому отправила их. Да и зачем все? Полно, не прав ли этот безусый в очках. И что это — испытание? Или темный конец тяжелого пути?
Прате бодрил себя, бормоча себе под нос рифмованную ерунду. «Хорошо Прате, — думал Кувшенко, — он себя чем ни на есть утешит. Сладки рифмованные слезы».
И вдруг ему показалось, что те люди, которых он сзывает в Кремнево для того, чтобы говорить о новой жизни, идут на старую смерть, что кому-то, кто распустил нити, надо это, что собирает он эти нити, чтобы разом бросить их в огонь.
Холод пробежал по его телу, когда они подошли к другому дому, где жил второй кандидат Барановской — Крапников.
«И Грэс, и Грэс! мое последнее обещание на земле», — пронеслось у него в голове, когда горничная, открывшая дверь, сказала: «Дома!»
Поход
Постепенно начали съезжаться к Барановской гости. Приехал Крапников, худой в pince-nez с красной шеей и седыми усами, церковник и. демократ, светлый в синем с белыми полосками костюме, с беременной женой; Синельников, [кадет] русский интеллигент с налетом, и каким ядовитым — Синельников, Брагушин, Миллер, Пракус и Мыльников — неудовлетворенные эсеры, Симиканова, Крутнева и сестры Прысковы — все краснощекие, мечтательные и восторженные, идейный тенор Крапивников, расстриженный священник Варфоломеев и писатель Панцырников. Приехали и иные. И все новых и новых привозил по светлой Быстрее «Капитан». И каждый приносил с собой свое: и каждый молчал по-своему, говорил по-своему, только несколько человек одинаково соглашались со всеми.
Гуляли и катались, объедались изголодавшиеся, только уставшие не могли отдохнуть. Ох, поворотлив ты, русский язык, медленно вертишься ты. Но уж если заворочался, то надолго. Только последствия дел русских глупее последствий слов русских. Что может быть бесплоднее всеобъемлющего ума и широкой глотки. О, широкое ленивое благолепие русское, в который раз как последнюю новость говоришь ты: «Сгнили устои на Западе», теперь-то ты говоришь иначе, но смысл-то ведь таков. О, лубочная поддевка народа-Богоносца. «Мать-Россия, о родина злая, кто так зло подшутил над тобой!»
А к Барановской все прибывали и прибывали.
Что сделаю я с ними, я, тенденциозный и беспомощный? Всех врагов моих, всех ложных друзей моих, всех, всех, кто причиняет раздражение в моей скучной и беспокойной жизни — всех бы свез я сюда. Понятными именами назвал бы вас (разве не тешит это?), погубил бы всех, ибо тяжелы вы стали для меня, ибо не могу я больше.
О, какие позорные имена дал бы я вам, как безобразны бы были ваши лица и отвратительны страсти. Как жестоко я расправился бы с вами, вы, друзья, платившие фальшивыми векселями уверений за дружбу мою, вы, враги, клеветавшие на меня тайно, презиравшие меня явно, вы, кто видел мою слабость, вы, кто разрушал мою силу. Проклятие мое вам, вы, кому я завидую и кого презираю. Но разве не хотел я унизить Красоту и надругаться над Истиной? И потому, друзья мои и враги мои, я оставляю вас.