Леонид Гроссман - Исповедь одного еврея
После всего этого, спрашиваю я, какой смысл имеет для меня (и для всех) еврейство, эта колыбель новейших религий, христианство, все эти легенды о чудесах, о явлении Божьем, о Христе, о воскресении его, о Святом духе; все эти святые угодники; наконец, все эти громкие, но пустейшие слова, вроде бессмертия души, человечества, прогресса, цивилизации, народного духа и проч., и проч., и проч.?..
…Неужели творящая сила Вселенной или Бог интересуется ничтожными людскими помыслами? Вы скажете, что человек имеет искру Божию, поэтому он стоит выше всех. Но сколько этих людей? Буквально капля в море. Вы должны сознаться, что из 80 миллионов облюбованного Вами русского народа, в котором думаете находить лекарство (стр. 324; „они в народе в святынях его (sic!) и в нашем соединении с ним“), положительно 60 миллионов живут буквально животною жизнью, не имея никакого разумного понятия ни о боге, ни о Христе, ни о душе, ни о бессмертии ее…»
Свое краткое атеистическое исповедание, впоследствии развернутое в целый трактат и посланное в 1902 г. В. В. Розанову, Ковнер в 1877 г. заканчивает следующим обращением к Достоевскому:
«…Во всяком случае, хотелось бы мне дожить до того времени, когда Ваши „утверждения“ будут не „голословными“. О, как бы я хотел убедиться в этих „утверждениях“! Поверьте, что я первый буду преклоняться перед Вашими „истинами“, когда будет доказано, что они — „истины“. Но боюсь, что никогда Вы этого не докажете».
Так в двух письмах Ковнер раскрывает Достоевскому историю своей жизни и сущность своего мировоззрения.
IVПолучив эти письма, Достоевский был живо заинтересован ими. Вступать в спор на тему второго письма он, впрочем, не захотел, считая ее очевидно слишком значительной для подобного эпистолярного диспута. Через два-три года в своем последнем романе он поставит ее со всей остротой, и даже назовет главу «Братьев Карамазовых», в которой страстно и напряженно трактуется тот же вопрос, формулой pro и contra. Но зато первое письмо бутырского затворника вызывает с его стороны ответы по всем пунктам с перенесением даже главной реплики в ближайший выпуск «Дневника писателя».
В конце февраля 1877 г. в московскую тюрьму приходит письмо Достоевского.
«Милостивый государь, Г. А. Ковнер!
Я Вам долго не отвечал потому, что я человек больной и чрезвычайно туго пишу мое ежемесячное издание. К тому же, каждый месяц должен отвечать на несколько десятков писем. Наконец, имею семью и другие дела и обязанности. Положительно, жить некогда и вступать в длинную переписку невозможно. С Вами же особенно.
Я редко читал что-нибудь умнее Вашего письма ко мне (2-е письмо Ваше — специальность). Я совершенно верю Вам во всем том, где Вы говорите о себе. О преступлении, раз совершенном, Вы выразились так ясно и так (мне, по крайней мере) понятно, что я, не знавший подробно Вашего дела, теперь по крайней мере смотрю на него так, как Вы сами о нем судите.
Вы судите о моих романах. Об этом, конечно, мне с Вами нечего говорить, но мне понравилось, что Вы выделяете как лучший из всех „Идиота“. Представьте, что это суждение я слышал уже раз пятьдесят, если не более. Книга же каждый год покупается и даже с каждым годом больше. Я про „Идиота“ потому сказал теперь, что все говорившие мне о нем как о лучшем моем произведении, имеют нечто особое в складе своего ума, очень меня поражавшее и мне нравившееся. А если и у Вас такой же склад ума, то для меня тем лучше. Разумеется, если Вы говорите искренно. Но хоть бы и неискренно.
Оставим это. Желал бы я, чтобы Вы не падали духом. Вы стали заниматься литературой — это добрый знак. На счет помещения их [Речь идет о присланных Достоевскому двух рукописях Ковнера. — прим. авт. ] где-нибудь мною не знаю, что Вам сказать. Я могу лишь поговорить в „Отечественных записках“ с Некрасовым или о Салтыковым и поговорю непременно еще до прочтения их, но на успех даже и тут не надеюсь. Они, ко мне очень расположенные, уже отказали мне раз в рекомендованном и доставленном мною в их редакцию сочинении одного лица в прошлом году, и отказали, не распечатав даже пакета, на том основании, что от такого лица, что бы он ни писал, им нельзя ничего напечатать, и что журнал бережет свое знамя. Так я и ушел. Но об Вас я все-таки поговорю, на том основании, что если бы это было в то время, когда покойный брат мой издавал журнал „Время“, то комедия или повесть Ваши, чуть-чуть они бы подходили к направлению журнала, несомненно были бы напечатаны (хотя бы Вы сидели в остроге).
NB. Мне не совсем по сердцу те две строчки Вашего письма, где Вы говорите, что не чувствуете никакого раскаяния от сделанного Вами поступка в банке. Есть нечто высшее доводов рассудка и всевозможных подошедших обстоятельств, чему всякий обязан подчиниться (т. е. вроде опять-таки как бы знамени). Может быть, Вы настолько умны, что не оскорбитесь откровенностью и непризванностью моей заметки. Во-первых, я сам не лучше Вас и никого (и это вовсе не ложное смирение, да и к чему бы мне?) а во-вторых, если я Вас и оправдаю по-своему в сердце моем (как приглашу я Вас оправдать меня), то все же лучше, если я вас оправдаю, чем Вы сами себя оправдаете. Кажется, это неясно. (NB. Кстати, маленькую параллель: христианин, т. е. полный, высший, идеальный, говорит: „Я должен разделить с меньшим братом мое имущество и служить им всем“. А коммунар говорит: „Да, ты должен разделить со мною, меньшим и нищим, твое имущество и должен мне служить“. Христианин будет прав, а коммунар будет не прав. Впрочем, теперь, может быть, вам еще непонятнее, что я хотел сказать.)
Теперь о евреях. Распространиться на такие темы невозможно в письме, особенно с Вами, как сказал я выше. Вы так умны, что мы не решим подобного спорного пункта и во ста письмах, а только себя изломаем. Скажу Вам, что я и от других евреев уже получал в этом роде заметки. Особенно получил недавно одно идеально благородное письмо от одной еврейки, подписавшейся тоже с горькими упреками. Я думаю, я напишу по поводу этих укоров от евреев несколько строк в февральском „Дневнике“ моем (который еще не начинал писать, ибо до сих пор еще болен после недавнего припадка падучей моей болезни). Теперь же Вам скажу, что я вовсе не враг евреев и никогда им не был. Но уже сорокавековое, как Вы говорите, их существование доказывает, что это племя имеет чрезвычайно жизненную силу, которая не могла в продолжении всей их истории не формулироваться в разные status in statu.[12] Сильнейший status in statu бесспорен и у наших русских евреев. А если так, то как же они могут не стать, хотя отчасти, в разлад с корнем нации, с племенем русским? Вы указываете на интеллигенцию еврейскую, но ведь Вы тоже интеллигенция, а посмотрите…