Никита Гиляров-Платонов - Из пережитого. Том 2
Голосом работавшие большею частию были отпетый народ; зачислялись в частный хор и шлялись по халтурам, смотрели вон из семинарии. Ради похорон и свадеб пропускались и классы. Исключение составляли певчие семинарского хора; у них тоже были халтуры, нанимали их и на обедни, и на всенощные, и на свадьбы; хор имел и годовые заподряженные места; но певчие не принадлежали к отбросу, по крайней мере не все принадлежали. Вообще же певчий слыл пьяницей: если не все пристращались к напиткам, то не было ни одного не пьющего, по странному антигигиеническому предрассудку, что певчему неизбежно «прочищать голос», особенно басу. Откуда взялось это глупое предание и в силу чего укрепилось?
Голос для семинариста был капитал, и именно бас. Хорошие тенора вообще редки, да ими и не дорожили; кроме певческого хора куда же с ним? Другое дело бас; с ним при посредственном аттестате можно получить дьяконское место в самой Москве или даже протодьяконское; даже курса не нужно оканчивать, чтобы получить место, в собор например. Оттого шестнадцатилетние и даже пятнадцатилетние мальчуганы старались «накрикивать» себе басы. Если для развлечения философ или даже ритор возглашает Апостол (это случалось иногда даже в классной зале в свободные часы), подражая чтению в церкви, то возглашает непременно басом, и чаще всего свадебный Апостол, чтобы дать почувствовать силу окончательных слов: «А жена да боится своего мужа»; «своего мужа» есть динамометр горла.
Учился со мною сын успенского протодьякона, знаменитого Александра Антоновича. Учился хотя посредственно, но не так, однако, чтоб угодить на исключение. Голоса не было у него никакого; речь глухая, беззвучная, горло будто обложено бархатом. Некоторые удивлялись, что у голосистого отца такой безголосый сын, и сам Зиновьев, видимо, скорбел об отсутствии отцовского дара. «А мне кажется, — возражал я, — наоборот; эта безголосица и предвещает голос; смотрите, откроется басина не хуже отцовского». — «Нет, уж этого не будет, — отзывался с отчаянием протодьяконский сын; — горло у меня, должно быть, застужено». Предсказание мое сбылось. По переводе в Среднее отделение голос у Зиновьева, по народному выражению, стал «ломаться»; речь начала издавать двоящиеся и троящиеся звуки, в которых безтонная сипота соперничала с тонами низкими и высокими, выходившими вперемежку и даже одновременно. Голос очистился и затем образовался бас, — не берусь судить, равный ли отцовскому, но сильный и приятный. Ожил парень. Он носился со своим кладом; с таким лицом, воображаю, ходят в первые дни выигравшие 200 000 по лотерейному билету. Куда тут уроки, куда обдумыванья тем на письменные упражнения? В рекреационные часы между классами то и дело слышишь или густое «Благочестивейшему, Самодержавнейшему…», или громогласное «Да боится своего мужа», а не то «Иисус Христом бысть». Последняя фраза есть конец пасхального Евангелия, и Зиновьев объяснял, что она есть труднейшее изо всех окончаний во всех евангельских чтениях: сверхъестественным искусством нужно обладать, чтобы, подняв голос на высшую ноту диапазона, произнести бысть, а не басть. — Что же? Зиновьев и исчез скоро; исчез и погиб; погиб, между прочим, именно от этого дьявольского предрассудка, что необходимо прочищать голос.
Есть, однако, были по крайней мере, элементы для разумного певческого воспитания, которого до сих пор недостает России, в частности духовенству. Можно было бы воспользоваться самым этим басолюбием, взять его в руки, поднять цену другим голосам, возбудить соревнование, развить вкус и искусство.
Нас окончило курс девяносто человек ровно или с небольшим, а в Низшем отделении было до трехсот, если не более; две трети отошло. Отваливались или особенно бойкие, или совсем негодные, невозможные. Впрочем, со мною даже окончил курс совсем невозможный. Аттестованный семинарским начальством «со странностями в характере», Иван Михайлович был, по нынешнему вежливому выражению, душевнобольной человек. Он был казеннокоштный. С наружностью орангутанга, не высокий ростом, он держал себя и расхаживал важно в длиннополом казенном сюртуке синего сукна, с чувством самодовольной уверенности размахивая руками. Он приносил в класс и прочитывал вслух товарищам свои литературные произведения, повести и драмы, которые пек как блины. Что это были за произведения! В них было все, кроме смысла. Был и смысл, но только грамматический, а далее никакая пифия не разобрала бы; слова безо всякой, даже кажущейся связи; действия невозможные, имена неслыханные. И, однако, дотянул и окончил курс! Товарищи над ним издевались, приставали к нему, дразнили, расхваливали на смех его писания, поощряли к ним, и он не шутя сердился и не шутя гордился. Дергали его за полы во время чтения, поставив его предварительно на стол. Он оборачивался туда и сюда к пристававшим, огрызался; но и успокоивался тотчас, когда дразнившие выражали удивление необыкновенным творческим способностям автора. Это было гадкое зрелище, и мы удалялись с Николаем Алексеевичем, жалея несчастного и негодуя на бессердечность издевавшихся. Но аттестат о полном окончании курса в руках субъекта с такими «странностями в характере» остается фактом, характеризующим семинарское воспитание. Куда делся Иван Михайлович? Какой несчастный приходлолучил его в пастыри? И нашлась невеста, и народились, конечно, дети… Мы с Николаем Алексеевичем рассуждали, что единственная дорога ему была бы в послушники.
В обоих младших отделениях, Низшем и Среднем, скоро означался отстой. Он рано повадился ходить по полпивным и биллиардным, уроков не учил; когда спрашивали, пробивался подсказами; на экзаменах предлагал вместо ответа молчание. Иногда олух не довольствовался этим, но, возвращаясь от экзаменационного стола, делал рожу в направлении экзаменаторов, хотя и невидимо для них, как бы говоря: «Что, много взяли?» Ах, помню я сцену, глубоко потрясшую класс! Экзаменовавший ректор (Иосиф) заметил это нахальное движение. Ученик был казеннокоштный. Ректор позвал его к столу и произнес ему речь, начинавшуюся словами: «Чему ты смеешься? над чем ты смеешься?» Напомнил ему о потрачиваемых на него деньгах, о заботах, на него простираемых, и о его неблагодарности, сопровождаемой притом такою оскорбительною непочтительностью к присутствующим, и к начальству, и к товарищам. Олицетворил ему настроение товарищей, с каким они должны смотреть на его кривлянье, только ему кажущееся забавным, и ничего ни от кого для него не влекущее, кроме тем более усиленного презрения к нему же самому ото всех. Ректор говорил долго, говорил мягко, говорил с дрожанием в голосе. Еще немного, и класс бы расплакался. А получавший внушение стоял, нагнув голову несколько набок с глупейшим видом, желавшим изобразить раскаяние, но не выражавшим ничего, кроме досады, что так долго держат у стола.