Алан Кубатиев - Джойс
Джойс искал поддержки и у других. Гогарти, Косгрейв, студент-медик Джон Элвуд сочли его поведение частью натуры художника. Гогарти уже был врачом и оставался им всегда, несмотря на литературу и спорт, — известным терапевтом и хирургом-отоларингологом. Первый эпизод «Улисса» буквально наполнен Гогарти — Быком Маллиганом. Очевидно, это плата за опору, предоставленную Джойсу в эти дни.
Станислаус в «Воспоминаниях о Джеймсе Джойсе» пишет, как Гогарти давал Джойсу поносить свои лучшие костюмы и отдавал те, что постарее; уговорил его сбрить парижскую бороденку, чтобы добиться полного сходства с Данте; дал ему прозвище «Кинч», которое впоследствии объяснил Шону О’Фаолейну как звукоподражание свисту ножа, рассекающего плоть («Клинк» в переводе Хинкиса и Хоружего). Джойс не остался в долгу — он мрачно-загадочно попросил Гогарти одолжить ему револьвер двадцать второго калибра. Гогарти встревожился, но одолжил. Потом оказалось, что револьвер тут же перекочевал в ломбард. Джойс предложил последнюю строку для поэмы Гогарти «Смерть Шелли», получившей награду Тринити-колледжа — «светит над ним, воином песни, царем Леонидом». Вручая награду, профессор Дауден умиленно процитировал именно последнюю строку.
Отношения между Гогарти и Джойсом всегда были поединком. Оба претендовали на верховенство, и Джойс, несмотря на все обаяние и остроумие Гогарти, выигрывал. Как ни странно, он уступал Гогарти в типично ирландской добродетели — винопитии; сознательно решив бросить пить, Джойс не мог геройствовать на вечеринках и в пабах. Однако парижские вина, дешевые и вкусные, сильно поколебали его решимость. Гогарти зловеще обещал споить Джойса и «сломить его дух», но эти слова, пересказанные Элвудом Джеймсу и Станислаусу, звучали не то подлинной угрозой, не то черным юмором. Сам Гогарти к спиртному был высоко толерантен, выпить любил, славил алкоголь и жестоко дразнил Джойса, пока тот был воздержан.
И Джойс уступил. Наложившись на тревогу за мать, неуверенность в будущем, желание не проиграть Гогарти и в этом, тяга к спиртному расцвела буйным цветом. Поначалу Джойс, воображая себя елизаветинцем, заказывал легкий херес, кларет и тому подобное. Новость о его первой крупной попойке оказалась известием городского уровня — над ним подшучивали незнакомые люди, иногда на улицах.
Кларет был дорог, и его сменил классический «Гиннесс», «вино народа». Джойс римскими способами не пользовался и порой напивался до полного выпадения из реальности. Собственно, он этого и добивался. «Что надвигается на меня из тьмы, нежное и журчащее, словно поток, страстное и свирепое, с бесстыдным движением чресл? Что рвется в ответ из меня, с криком, будто в небе орел к орлу, плача о победе, плача об ужасающей заброшенности?» Портер помогал оглушить часть души, копившую терзания. Но наутро все возвращалось.
Из-за парижской шляпы его принимали за пьяного проповедника; кто-то из друзей отволакивал его домой; братья и отец, ставший на время трезвенником, начали презирать и жалеть Джойса. Но он не разрешал себя жалеть и отвечал на упреки колкостями. Он говорил: «Вы боитесь жить, вы и такие, как вы. Весь этот город страдает параличом воли. А я не боюсь жить». Станислаус интересовался, хочет ли он по-прежнему быть писателем? Джойс отвечал: «Мне наплевать, напишу ли я еще хоть строчку. Я просто хочу жить. Меня следует перевести на государственное содержание, потому что я способен наслаждаться жизнью. А трезвые моменты я употреблю на исправление грамматических ошибок гениев». Когда Станислаус так же язвительно интересовался, что он может сказать «этим пьяным йеху, студентам-медикам», Джойс отвечал: «Они не так скучны, как вы».
Станислаус и сам собирался в писатели, но сжег свой дневник после того, как Джеймс сказал ему, что он безумно пресен, кроме тех мест, где пишется о нем, и что ему лучше никогда не браться за прозу. Поскучав несколько месяцев, Стэнни принялся вести дневник снова. Его философские афоризмы не исчезли полностью: хотя Джеймс иронически советовал ему назвать цикл «Рвотными пилюлями», один из них появится через два года в «Несчастном случае», где мистер Даффи пытается определить, что происходило между ним и миссис Синико: «Одна фраза, написанная после прощального свидания с миссис Синико, гласила: „Любовь между мужчиной и мужчиной невозможна потому, что физическое влечение недопустимо; дружба между мужчиной и женщиной невозможна потому, что физическое влечение неизбежно“»[32]. Станислаус редко вызывал у Джеймса что-то, кроме раздражения. Такой серьезный, такой внимательный, такой благоговеющий, что брат говорил ему: «Отвернись, пожалуйста. Твое лицо нагоняет тоску». Или: «Не дай бог стать женщиной и видеть твою физиономию по утрам рядом на подушке…»
Работал Станислаус клерком, получал мало и быстро терял те способности, которыми, казалось, был наделен. По ночам он яростно писал, чтобы потом узнать в своих текстах опять-таки брата. «Моя жизнь, — признавался он, — моделируется по образу и подобию жизни Джима, но когда меня обвиняют… что я не понимаю обаяния Гогарти или подражаю Джиму, я могу с легкостью опровергнуть обвинение. Это не просто подражание, как считают они, я уверен, что для этого я слишком умен и мой мозг достаточно зрел. Просто в Джиме я оцениваю то, что меня по-настоящему восхищает и хотел был видеть в большинстве. Но это ужасно — иметь старшего брата, который умнее тебя. Я не слишком претендую на оригинальность. Я следую Джиму почти во всех важных вопросах, но не во всех. Джим, я думаю, редко принимал мои мнения. Однако в некоторых вещах и я иду своим путем».
Мэри Джойс становилось все хуже, и Джеймс часами бесцельно бродил по городу, ожидая, когда она умрет. Рецензий он не делал, почти не писал. Слухи о Падрайке Колуме, новом светиле, доходили до Джойса, и как-то раз он даже позволил ему нагнать себя на выходе из Национальной библиотеки.
Колум уже считал себя вписанным в то, что получило гордое наименование «Ирландское возрождение», и радостно заговорил о нем с Джойсом. Тот презрительно ответил:
— Не доверяю любым видам энтузиазма.
Они заговорили о поэзии, но и тут Джойс, услышав от Колума, что он все время думает о содержании стиха, пожал плечами:
— Стих есть просто высвобождение ритма…
Когда Колум, не зная, о чем еще говорить, сообщил, что его имя может писаться и как «Колумб», Джойс величаво поинтересовался:
— А как вы называетесь, когда надеваете облачение певчего?
Слава богу, дальше всплыл Ибсен, хотя и тут Джойс так же презрительно отмел «Кукольный дом», недавно сыгранный дублинской любительской труппой, потому что у «Старого великана» только две поистине великие вещи — «Гедда Габлер» и «Дикая утка». Потом Джойс неожиданно попросил у Колума рукопись его только что написанной пьесы — можно предположить, что это была знаменитая «Разорванная земля», после успеха которой в «Нейшнл тиэтр сосайети» Колум ушел в литературу.