Белла Ахмадулина - Миг бытия
Тайна этой лёгкости подлежит простой разгадке. У Чиковани и в беседах, и в мимолётных обмолвках, и в стихах предмет, который он имеет в виду, и слово, потраченное на определение предмета, точно совпадают, между ними нет разлуки, пустоты, и в этом счастливая выгода его слушателя и переводчика. Расплывчатость рассуждений, обманная многозначительность — вот где хлебнёшь горюшка.
Но я не хочу говорить о стихах, о переводах. В этом разберутся другие, многоучёные люди. Я вообще предпочла бы молчать, любить, вспоминать и печалиться, отозвавшись на его давнее приглашение к тишине, надобной природе для лепета и бормотания:
Прекратим эти речи на миг,
пусть и дождь своё слово промолвит,
и средь тутовых веток немых
очи дремлющей птицы промоет.
Ещё один снегопад был между нами. Какая была рань весны, рань жизни — ещё снег был свеж и силён, ещё никто не умер в мире — для меня. Снег, деревья, фонари, в тёплых сенях — беспорядок объятий, возгласов, таянье шапок.
— Симон и Марика! (Это Чиковани.) Павел и Зоя! (Это Антокольские.)
Кем приходятся мне эти четверо? Какое точное название даст им душа, обмершая в нестерпимой родимости и боли?
Там, пока пили вино и долгий малиновый чай, читали стихи и сетовали на малые невзгоды жизни, был ли мне дан, из другого, предстоящего возраста, знак, что это беспечное сидение впятером вкруг стола и есть счастье, быстролетящая драгоценность обстоятельств, и больше мне так не сидеть никогда?
В глаза чудес, исполненные света,
всю жизнь смотрел я, не устав смотреть.
О, девять раз изведавшему это
не боязно однажды умереть.
Из тех пятерых, сидевших за столом, двое нас осталось, и жадно смотрим мы друг на друга.
Иногда юные люди приходят ко мне. Что я скажу им? Им лучше известно, как съединять воедино перо, чернила и бумагу. Одно, одно лишь надо было бы сказать — пусть ненасытно любуются лицами тех, кого любят. В сослагательном наклонении так много печали: ему сейчас исполнилось бы семьдесят лет. Но я ничего не говорю.
Как миндаль облетел я намок!
Дождь дорогу марает и моет —
это он подаёт мне намёк,
что не столько я стар,
сколько молод.
Слышишь? — в тутовых ветках немых
голос птицы свежее и резче.
Прекратим эти речи на миг,
лишь на миг прекратим эти речи.
Симону Чиковани
Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.
Всё нужное тебе — в тебе самом, —
подумать и увидеть, что Симон
идёт один к заснеженной ограде.
О нет, зимой мой ум не так умён,
чтобы поверить и спросить: — Симон,
как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землёю, где, навек заплакав
от нежности, всё плачет тень моя,
где над Курой, в объятой Богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?
И коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!
Меж тем всё просто: рядом той это,
и в наше время от зимы до лея
полгода жизни, лёта два часа.
И приникаю я лицом к Симону
всё тем же летом, тою же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же всё само собой идёт:
сам прилетел по небу самолёт,
сам самовар нам чай нальёт в стаканы.
Не будем звать, но сам придёт сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.
День, ведущий к Анне…
Речь об Анне Каландадзе, об Анне, о торжественном дне её рождения, но прежде — о былом, о скромном дне рождения цветов миндаля на склонах Мтацминды, о марте, бывшем давно. Какая весна затевалась! Я проснулась поутру, потому что дети в доме напротив, во множестве усевшись на подоконник, играли в зеркало и в солнце и посылали огонь в моё окно, радио гремело: «У любви, как у пташки, крылья…» Начинался день, ведущий к Анне, ослики по дороге во Мцхету кричали о весне, и сколько же там было анемонов! А у Симона Чиковани, у совершенно живого, невредимого, остро-зрячего Симона, дача была неподалёку — что за дача: дома нет, зато земли и неба в избытке, за рекой, на горе, чётко видны развалины стройных древних камней, и виноградник уже очнулся от зимней спячки, уже хлопотал о незримом изначалье вина. Люди, оснащённые высшим даром, имеют свойство дарить нам себя и других. Сиял день весны, Симон был жив и здоров, но подарки ещё не иссякли, и Симон восклицал: «Кацо, ты не знаешь Анны, но ты узнаешь: Анна — прекрасна!» К вечеру я уже знала, что Анна — прекрасна, большой поэт, и её язык, собственный, ведомый только ей, не меньше всего грузинского языка по объёму и прелести звучания. На крайнем исходе дня пришла маленькая Анна, маленькая, говорю потому, что облик её поразил и растрогал меня хрупкостью очертаний, серьёзнейшей скромностью и тишиной — о, такие не суетятся, мыслят и говорят лишь впопад и не совершают лишних поступков.
Потом, в Москве, в счастливом уединении, я переводила стихотворения Анны Каландадзе, составившие её первую русскую книгу — совсем маленькую, изданную в Тбилиси. Спасибо, Анна, — я наслаждалась. В тесной комнате с зелёными обоями плыли облака Хетты, Мидии, Урарту, боярышник шелестел, витали имена земли: Бетания, Шиомгвими, Орцхали… Анна была очевидна и воздушно чиста, и сколько Грузии сосредоточенно и свободно помещено в Анне! Её страсть к родимой речи, побуждающая к стихосложению и специальным филологическим занятиям, всё ещё не утолена, склоняет её к мучению, а нам обещает блаженство. Анна, когда живёт и пишет, часто принимает себя за растения земли: за травинку, за веточку чинары, за соцветие магнолии, за безымянный стебелёк. Что ж, она, видимо, из них, из чистейших земных прорастаний, не знающих зла и корысти, имеющих в виду лишь зеленеть на благо глазам, даже под небрежной ногой незоркого прохожего, — лишь зеленеть победно и милосердно. Пусть всегда зеленеет! Годы спустя, в Тбилиси, опять пришла Анна с букетиком фиалок — думайте, что метафора, мне всё равно, но Анна и цветок по имени «иа» были в явном родстве и трудно отличимы друг от друга.