Ольга Аросева - Прожившая дважды
Нужно аппарат рассредоточить.
Вчера Молотов сам мне звонил.
Хитрецы какие пошли теперь. Долго верил Кулябко (мой зам), но он решил сделать карьеру на моей шее. Ему досадно, если что-либо удается помимо него. А сегодня (после месяца работы) приготовил доклад т. Сталину и настаивает на присоединении своей подписи к моей… Прямо расталкивает локтями. Когда, дескать, мне представится случай писать Сталину, а тут за спиной простоватого Аросева — пройду.
Холодно жить среди таких, холодно!
5 мартаУтро. Сын болен. Температура 39. Младшая дочь Оля больна — 37,1 (свинка). Ленушка здорова. Наташу не видел. Хотел бы ее повидать.
Работа. Журналист Мрквичка! Опять Мрквичка! Очень почтительно на меня из-под очков смотрело растерянное лицо этого журналиста. Потом танцовщица Дина с ее другом. С ней подписали договор, теперь расторгают. Бедная американка совсем растеряна. А большую рекламу себе делала. Левая. Это тоже в составе рекламы, иначе ей здесь не прожить!
Потом мои дела, служебные.
Выверял стенограмму доклада. Кулябко сильно напирал, настаивая на своей подписи на докладе Сталину. Я старался подсунуть еще Чернявского[117] (высокий, толстый, с женским задом, эрудицией — меньшевик, из литераторов), чтоб не выпирать этого Кулябко. Он не прочь был и втроем въехать в поле внимания Сталина. Однако мудрый еврей Чернявский отказался подписать, конечно, «не из-за себя, а из интересов дела».
Дома. Обед.
Жена:
— Ты, оказывается, у детей проводишь целые дни.
— О, нет, очень мало.
— Мне говорили, ты все время там, и завтраки тебе туда носят, а здесь торопишься, скорей, скорей туда.
Между тем я у детей действительно, дай бог, если 20 минут в день бываю, а упреки от жены получаю каждый день.
— Гера, это старо. У детей я буду столько, сколько мне надо.
— И завтраки туда носишь.
— Да. Мне полагается, я уступаю им, сам не завтракаю (два бутерброда). Ничего в этом плохого нет.
— А мне не можешь принести яблок, хотя бы от вчерашнего приема.
— Этого нельзя, Гера, потому что завтраки мне полагаются, а таскать продукты казенные, определенные для приема, нечестно.
— Да, да, детям так все можно, а мне — нельзя.
Сей деревянный, неоднократно затеваемый женой разговор, полный глухой и глупой зависти, так мне надоел, что я на последующие речи Геры не отвечал. А она продолжала говорить все в том же духе:
— Мне нельзя, а им все можно…
Пообедав, я заторопился.
— Ну вот, от нас всегда торопишься.
— Пойми, у меня там работа (Кулябко с докладом).
— Да знаю, какая работа: к детям. (Они живут в комнатке того дома, где учреждение). — Ты хоть Розенталь (доктор) не забудь вызвать…
— Разумеется, — ответил я. — Скажи только, когда.
— Сам узнай. Для детей все узнаешь, а для Бумсика (сын) не хочешь!
Между тем к Бумсику я только что сам лично привез врача и теперь готов привезти второго. Гера буквально как сумасшадшая. Я тут же подумал: этого сорта ее разговоры буду подробно записывать в дневник, чтобы понять ее…
Аптека. Лекарства. На пленуме Правления писателей. Записался говорить. Уехал домой перекусить. И снова на пленуме. Щербаков (не литератор, а ген. секретарь Союза писателей, курносый, толстое бабье лицо и бабье тело. В очках), потрясая руками и головой перед воображаемым врагом, на холостом ходу читал по бумаге написанную ему речь. Читал и пальцем водил по тексту. Его слушали внимательно. Все знали, что он только голосовой аппарат, через который передаются директивы, и на его невыразительное круглое лицо смотрели, как на блестящий круг радио, или граммофон, или на пластинку.
За недостатком времени мне не дали слова.
Впрочем Щербаков потом уже обещал дать завтра. Я опять ушел ни с чем.
Слышал клочки разговоров на улице. Женщина об руку с мужчиной, оживленно:
— Нечего тебе обижаться на рабочий класс.
Два бухгалтера, один седой, другой не седой.
Седой — не седому:
— Разве это метод мобилизации масс?
Я потрясал кулаком в рваной перчатке перед лицом не седого.
В доме у меня тишина, но сын спит очень плохо…
6 мартаAx, мой дневник! Пишу его как мой страшный отчет перед самим собой и перед никем. Пишу по вечерам, когда все стихает и прошлое делается прозрачнее. Мне, собственно, нет времени писать дневник, но какая-то потребность вкладывает мне ключ в руку. Она отпирает заветный шкаф, я вынимаю тетрадь и пишу. Потребность писать — потому что я круглый сирота и неудачник, и одинок…
Пошли с Леной в Большой театр. Там я оставил ее, а сам направился в Дом писателей на пленум Правления. Как раз подходила моя очередь выступить с речью. Я произнес слово об интернациональном значении нашей литературы. М. М. Шкапская[118] потом мне говорила: «Вот тут вы хорошо говорили, потому что обеими ногами стоите в этой области».
С правления писателей пошел к больной Оле. Побыл у нее с полчаса. Вызвал авто и поехал за Леной в театр. Спектакль уже кончился, Лена стояла, одевшись, в ложе, одна, с беспокойством в глазах (боялась, что я не приду за ней).
С Леной возвратились в комнатку детей.
Лена, З. Я.[119] и Наташа обедали в Наташиной комнате (в квартире через двор, дети живут разбросанно!), а я был с Олей. Она спала. Я читал «Кола Брюньон» Ромэна Роллана. Потом правил стенограмму своего доклада.
Вечером отправился в Вахтанговский театр на «Интервенцию». Был у артистов. Они удивлены, что на сей раз я один. Я не менее удивлен этому.
13 мартаПрошла пятидневка. Работа трудна. Дети не устроены. Бесконечно так тянуться не может. Обратился к Кагановичу. Это было как раз накануне его назначения наркомом. Каганович, как всегда, пришел на помощь. Распорядился, чтобы расширили квартиру и дали бы участок для дачи.
…Вспомнил, когда он говорил о вельможах и о честных болтунах — я тогда же подумал, что приготовляется отстранение от работ всей старой гвардии. А Литвинов об этом говорил еще в 1932 г. во Францисбаде.
Дети мои живут неудовлетворенно. Оля выздоравливает и опять начинает скандалы. Очень нервная девочка. И все оттого, что разрушена семья. Думал отдать ее в лесную школу, но нет, лучше, кажется, заняться индивидуальным воспитанием.
Третьего дня были в гостях у Новикова-Прибоя. Конечно, гости поздно собрались. Новиков рассказал занятную историю с цыпленком, вылупившимся из яйца благодаря тропической температуре (на Мадагаскаре).
Вообще он весь живет Цусимой, не замечает века. Его гости молчаливые. Смотрят на меня и друг на друга испытующе. Толстые женщины с глупыми улыбками, худые — с жалкими. Мужчины без улыбок, и лица их восковые. За столом — чистое наказание, все следят за тем, чтобы пили и ели. Следят с остервенением и горячностью. Это и есть хваленое гостеприимство.