Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - Ремизов Виталий Борисович
— Беднейшее существо, и даже несчастный» (XIII, 165–167).
Глава девятнадцатая. «АННА КАРЕНИНА»: PRO ET CONTRA
И. А. Гончаров
При встрече с Ф. М. Достоевским один из выдающихся русских писателей (скорее всего это был Иван Александрович Гончаров) «тотчас же и прямо заговорил об «Анне Карениной»:
— Это вещь неслыханная, это вещь первая. Кто у нас, из писателей, может поравняться с этим? А в Европе — кто представит хоть что-нибудь подобное? Было ли у них, во всех их литературах, за все последние годы, и далеко раньше того, произведение, которое бы могло стать рядом?»
Такой взгляд на роман Толстого был близок и Достоевскому, который был сдержан, а порой и критически настроен по отношению к первым частям романа, опубликованным в журнале «Русский вестник» в 1875 г. и в начале 1876 г. Но по прочтении всего текста романа, несмотря на расхождение с Толстым во взглядах на войну в Сербии и добровольческое движение в России, Достоевский восторженно отозвался о художественных достоинствах романа и одним из первых обозначил его значение для русской и мировой культуры.
«Книга эта, — с радостью сообщал он в «Дневнике писателя» за 1877 г., — прямо приняла в глазах моих размер факта, который бы мог отвечать за нас Европе […] я сам знаю, что это пока всего лишь роман, что это только одна капля того, чего нужно, но главное тут дело для меня в том, что эта капля уже есть, дана, действительно существует, взаправду, а стало быть, если она уже есть, если гений русский мог родить этот факт, то, стало быть, он не обречен на бессилие, может творить, может давать свое, может начать свое собственное слово и договорить его, когда придут времена и срок. […] «Анна Каренина» есть совершенство как художественное произведение, подвернувшееся как раз кстати, и такое, с которым ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться, а во-вторых, и по идее своей это уже нечто наше, наше свое родное, и именно то самое, что составляет нашу особенность перед европейским миром, что составляет уже наше национальное «новое слово» или, по крайней мере, начало его, — такое слово, которого именно не слыхать в Европе и которое, однако, столь необходимо ей, несмотря на всю ее гордость» (XXV, 199–200).
Из письма Ф. М. Достоевского —
жене Анне Григорьевне Достоевской
9 февраля 1875 г. Петербург
А. Г. Достоевская. 1871
«Вчера только что написал и запечатал к тебе письмо, отворилась дверь и вошел Некрасов. Он пришел, «чтоб выразить свой восторг по прочтении конца первой части» (которого еще он не читал, ибо перечитывает весь номер лишь в окончательной корректуре перед началом печатания книги).
«Всю ночь сидел, читал, до того завлекся, а в мои лета и с моим здоровьем не позволил бы этого себе». «И какая, батюшка, у вас свежесть (Ему всего более понравилась последняя сцена с Лизой). Такой свежести в наши лета уже не бывает и нет ни у одного писателя. У Льва Толстого в последнем романе лишь повторение того, что я и прежде у него же читал, только в прежнем лучше» (это Некрасов говорит). Сцену самоубийства и рассказ он находит «верхом совершенства». И вообрази: ему нравятся тоже первые две главы. «Всех слабее, говорит, у вас восьмая глава» (это та самая, где он спрягался у Татьяны Павловны) — «тут много происшествий чисто внешних» — и что же? Когда я сам перечитывал корректуру, то всего более не понравилась мне самому эта восьмая глава и я многое из нее выбросил. Вообще Некрасов доволен ужасно» (XXIX2, 13).
Н. А. Некрасов. Худ. Николай Ге. 1872 Русский вестник. 1875. Февраль. Публикация глав первых двух частей романа 153
«До свидания, Аня, обнимаю и целую детей. Сегодня опять, стало быть, ни одного дела не сделаю, но зато кончены корректуры и сегодня ночью, может, высплюсь. Роман Толстого («Анна Каренина». — В. Р.) читаю только под колоколом, ибо иначе нет времени. Роман довольно скучный и уж слишком не бог знает что. Чем они восхищаются, понять не могу. До свидания, Аня, милая, обнимаю тебя и всех детишек» (XXIX2, 11).
«В средине сентября 1875 г. я по совету нашего друга С. П. Боткина начала лечиться у доктора Симонова сгущенным воздухом.
Русский вестник. 1875. Февраль. Публикация глав первых двух частей романа
Надо было сидеть два часа под колоколом с герметически закрытой дверью. На первом же сеансе я начала оглядывать всех с нами находящихся и увидала рядом со мною, с правой стороны, человека с очень бледным, то есть желтым, лицом, очень болезненным; он сидел согнувшись в кресле, с «Русским вестником» в руках, и как бы весь ушел в интересное чтение, не обращая никакого внимания на окружающих. Когда машина загудела очень шумно и дверь закрылась так, что уже ее никакими силами нельзя было открыть, мой сосед справа, не меняя своего положения в кресле, повернул немного голову и мою сторону и, глядя на меня через стекла очков или пенсне (не помню), сказал мне не без иронии:
— Сударыня. Я слышу, что вы очень нервны, за вас все волнуются… так я должен вам сказать, что я эпилептик, что припадки падучей у меня очень часты…
И он так сильно закашлялся, что я с минуту не могла ничего ответить ему; потом наконец сказала:
— Ну, Бог даст, ничего с вами не будет, и, во всяком случае, можно ли говорить о каком-то испуге и как это может отразиться на мне… Скажите лучше, чем и как вам помочь, если «это» случится…
Он приподнялся, сложил книгу и громко, совсем другим голосом сказал, осматривая меня с головы до ног:
— Ах, вот вы какая.
С этой минуты у нас завязался оживленный разговор, и мы не обращали внимания на окружающих, которые, как и доктор Симонов, севший под колокол специально для того, чтобы следить за моей нервностью, с интересом слушали моего соседа. Он шутил, смеялся и по выходе из колокола уговорился со мною встретиться здесь на следующий день в этот же час. Действительно, мы встретились, и опять сели рядом, и опять оживленно заговорили… Наконец он сказал:
— Я не умею разговаривать, не употребляя имя и отчество… Скажите мне, пожалуйста…
Я, не дожидаясь, ответила и прибавила:
— А вы?
— Федор Михайлович Достоевский.
Я испугалась.
Почему? Мне стало страшно, что я не так разговаривала с ним, как бы нужно. Мы продолжали видеться под колоколом ежедневно. Он перестал приносить книгу; я перестала бояться…
Федору Михайловичу очень хотелось иметь фотографический снимок с нашей группы под колоколом. Как-то привели фотографа, и мы все сели на свои места, и Федор Михайлович торжествовал. Но снимок не удался, и Федор Михайлович принял это так раздраженно, так рассердился, что я не знала, как и чем его успокоить.
— Пойдемте ко мне пить чай, — предложила я.