Мэлор Стуруа - Конец Грегори Корсо (Судьба поэта в Америке)
Поэзия Корсо, гремевшая под сводами "Сити лайтс" — дом 261, Колумбус-авеню, Сан-Франциско, штат Калифорния, США, — тоже пахла не фиалками, а бензином. Он эволюционировал от Жана Вальжана к Гаврошу, и хрупкое дитя — Козетта являлась его воображению уже в виде Свободы на баррикадах с бессмертной картины Эжена Делакруа. Он читал стихи о миллиардерах, избравших своим папой римским Бернарда Баруха, и миллиардах голодающих, божество которых — рахит и дистрофия; о том, что духовная жизнь Америки стала газовой камерой для индивидуумов и душегубкой для масс, что он бродит по стране с тенью Д. Эдгара Гувера и электрическим стулом за спиной; об Американской медицинской ассоциации, "изводящей народ патентованными средствами", и телевизионных магараджах, делающих то же самое с помощью "идиотских мыльных опер и шоу — ужасов, населенных коммунистами и франкенштейнами"; об омерзительных ужимках Голливуда, нокаутирующего все человеческое ослепительной белизной своей вставной челюсти и хищных зубов, запломбированных вперемежку Гитлером и Глорией Свенсон, Муссолини и Клодетт Колбер; о Херсте и Маккормике, "сеющих в наши уши семя — стрихнин".
Hо ГЛАВHОЙ мишенью битников была бомба — атомная, термоядерная. Бомба в пятидесятых годах была для Америки тем, чем стал для нее в шестидесятых Вьетнам. "Бит дженерейшн" бросало своего Пегаса на бомбу, как пришедшее ему на смену "рок дженерейшн" штурмовало Пентагон с гитарами наперевес. "Дайте миру шанс" — эта песня Джона Леннона, наиболее левого из четверки "битлзов", стала гимном антивоенных вьетнамских шестидесятых годов. Антивоенным манифестом пятидесятых была поэма Грегори Корсо "Бомба", опубликованная все тем же папашей Фирлингетти во все той же книжной лавке "Сити лайтс".
"Бомба" звучала как заклятие и проклятие одновременно. Бомба, "похититель истории и разрушитель времени", восклицал Корсо, все человечество ненавидит тебя! Я не знаю, как выглядит смерть, которую ты несешь. Я лишь пытаюсь представить себе ее. Представить, как после твоего взрыва гигантские океанские черепахи летят над Стамбулом; как ягуары из джунглей падают бездыханными на арктический снег; как пингвины расшибаются о камни, из которых сложен Сфинкс аравийских пустынь; как шпиль "Эмпайр стейт билдинг", отсеченный от своего стоэтажного лука, вонзается гигантской стрелой в капустные грядки на Сицилии; как Эйфелева башня сгибается буквой "С"; как Софийский собор обрушивается на суданские хижины; как электроны, протоны, нейтроны, словно римская чернь, заполнили амфитеатр Колизея, наслаждаясь последней кровавой схваткой гладиаторов, опуская большой палец вниз обрекая их на смерть.
О бомба, бомба, я ненавижу твое чрево, исклеванное стервятниками, искусанное гиенами. Ненавижу твое чрево-кокон, которому никогда не стать мостом между гусеницей и бабочкой. Ненавижу твое развороченное чрево, из которого вываливаются кишки фантастических достижений технического гения человеческой цивилизации…
Мне не довелось слушать "Бомбу" в авторском исполнении. Лишь отрывки из нее в чтении Гинзберга. И с его комментариями. "Помните, — говорил он, что детонатор бомбы шипит на английском языке с американским произношением… Если когда-либо Америке будет отказано в бессмертии, то это отцеубийство совершит ее собственный сошедший с ума сын — водородная бомба!"
Писать "Бензин" в Соединенных Штатах, над которыми, как грязное белье, висела тень Джона Фостера Даллеса, обезвреживать "Бомбу" в Америке с тенью Эдгара Гувера и электрическим стулом за спиной было небезопасным занятием. Говорят, что саперы ошибаются лишь раз в жизни. Нечто подобное происходит и с поэтами. (И далось же им — на кой черт — это смертоносное "право на ошибку!"). Корсо покидает Соединенные Штаты и перебирается в Мексику. Вскоре к нему присоединяется Гинзберг и Орловски. Hо бежать в Мексику от Эдгара Гувера — это все равно, что бежать от Александра Христофоровича Бенкендорфа на Кавказ. Всевидящие глаза и всеслышащие уши трехбуквенного ФБР — американского "Третьего отделения" не очень-то церемонились с государственными границами страны, приставшей беззащитным коралловым наростом к бортовой обшивке гигантского корабля "Штат Техас". И вот уже другое судно, не знаю каких там еще пассажирских линий, вновь увозит американского Вийона и Рембо за океан, во Францию…
Тема смерти всегда присутствовала в творчестве Корсо. Однако до поры до времени он относился к ней или как к противнику — в социально-политическом плане, или как к объекту насмешки — в плане философском и бытовом. (Вийоновское: "И сколько весит этот зад, узнает скоро шея"). Он был накоротке со смертью, не раз видел ее вблизи, даже состоял с ней в морганатическом браке — сознаюсь, каламбур не из лучших, — и все-таки жажда жизни, присущая молодости неизменно брала верх. Hо игра "младой жизни" у гробового входа — опасная игра. Равнодушная природа становится природой равнодушия. Монолог над черепом Йорика затягивается до бесконечности, и в результате акценты начинают смещаться — взор могильщика превращается в могильный юмор.
Мне не хочется ни гадать, ни тем более заниматься вульгарной социологией. Я просто не знаю, кто победил Грега: бомба или шприц, радиоактивный пепел или щепотка героина. Иногда "мировая скорбь" поэта начинается с болезни, подхваченной на Плас-Пигаль, в Сохо или на Бродвее. Шутки Генриха Гейне, намертво прикованного к постели, уже не сверкали ни весельем путешествий но Гарцу, ни сарказмом зимних Сказок Германии… Поэтому я ограничиваюсь простой констатацией: после "Бензина" и "Бомбы" Корсо выпустил сборник стихов "Счастливый день рождения смерти". В творчестве Грега сборник был переломным. С его страниц вставал и падал, расшибаясь в кровь, сломленный поэт. Тот самый Корсо, который когда-то мог читать свои стихи, лихо прогуливаясь на руках по трясущемуся вагону нью-йоркского сабвея — аж от самого Бэттери-парка до Бронкса, — сейчас аплодировал самому себе лишь за то, что ему удается переходить улицу. Иногда. Он писал о себе, как о безногом поэте в безногом мире, разгадка которого ведома одной только смерти. "Ничто было всегда. Было и будет. Ничто громоздится на ничто в ничто многих ничто, которыми правит ничто". Это страшно. Это из "Вымаранных строк о вымаранной жизни". Он писал о себе, как о безволосом поэте, как о лишенном силы Самсоне, отчаянно скребущемся сломанными ногтями в дверь магазина, торгующего париками.
Он писал о мире, в котором "ампутируют розы" и топят Данте "в медовых лужах"; о мире, в котором девушек водят не в кино, а на кладбище, ибо любоваться звездным небом можно лишь в одном положении — лежа на могильной плите… Он писал о мире, мусорные ящики которого задыхаются от битых пластинок Баха и стен Парфенона, где любовь изнашивают, как башмаки, натянутые на протезы, как башмаки, раскисшие от мочи и блевотины. Он писал о мире, в котором боги приходят в бешенство, когда люди начинают думать, а дети умирают, когда открываются окна. Писал о распятой доброте и об отчаянии, оклеивавшем душу, как театральные афиши, об ортопедических креслах — "основном виде передвижения в наш век научно-технической революции".