Григорий Кружков - Один за всех
Спустя год или два у меня возникла идея издать стихи Китса и Шелли в поэтической «Библиотеке школьника» Детгиза. В то время издательств, где печаталась зарубежная поэзия, было меньше, чем пальцев на одной руке. Заведующую иностранной редакцией Н. С. Дроздову я как-то убедил, но ей предстояло еще пробить идею через «высшие инстанции», а для этого, как она мне объяснила, требовалось известное имя, проще сказать, «свадебный генерал». — «Может быть, Левик?» — осенило меня. «Отлично!» — ответила заведующая.
Я пошел к Левику и объяснил, что всю рутинную работу (составление, комментарии и прочее) сделаю сам, а его участие будет самым минимальным — разве что он захочет перевести что-нибудь новенькое из Шелли. На это Вильгельм Вениаминович с готовностью согласился. За основу я взял лучшие переводы Бальмонта из дореволюционного трехтомника, подборку Пастернака 1944 года с «Одой Западному Ветру» и ряд переводов Константина Чемена, питерского энтузиаста-инженера, издавшего своей томик Шелли в 70-е годы: его работа оказалась сделана отнюдь не на любительском уровне. Вместе с заново переведенной В. Левиком полудюжиной стихотворений и россыпью отдельных вещей других переводчиков (В. Микушевича, А. Спаль и др.) получилась, по-моему, хорошая, представительная подборка.
А вот в случае с сонетами Китса вышел спор. У Левика был свой перевод знаменитого сонета «Bright Star», а мне больше нравился вариант Олега Чухонцева. Помню, Вильгельм Вениаминович с некоторым удивлением выслушал мои пылкие похвалы чухонцевскому переводу и нелицеприятную критику своего. Он даже принял кое-что из этой критики и на ходу поменял один эпитет на другой, но в целом продолжал считать свой перевод более удачным. Тем не менее я поместил перевод Чухонцева в основном тексте, а Левика — в примечаниях. Он спорить не стал; но на каком-то более позднем этапе, когда с книгой работал уже издательский редактор, я обнаружил, что картина поменялась на обратную и чухонцевский перевод откочевал в примечания: видно, Левик тихонечко и деликатно нажал. Тут уже я спорить не стал: в конце концов, свою точку зрения я честно изложил, а настаивать на ней у меня не было морального права, раз мы оба на равных считались составителями.
Любопытно, что этот случай «непочтительности к старшему» нисколько не повлиял на наши отношения; более того, мне кажется, что после этого Вильгельм Вениаминович стал относиться ко мне даже лучше, чем прежде. Через год он передал мне свой поэтический семинар в Некрасовской библиотеке (щедро расхвалив перед милой Аллой Александровной, библиотечным куратором семинара). Так я — с легкой руки Левика — в первый раз в жизни сделался «начальником» и руководил некрасовским семинаром еще лет восемь, примерно до 1990 года, когда «all changed, changed utterly».[2]
IV
Но в чем же там было дело с сонетом? Я позволю себе остановиться на этом, потому что случай мне кажется поучительным. Обращаясь к звезде, бессонно бдящей над миром, поэт восклицает, что хотел бы так же бодрствовать всю ночь, храня сон своей любимой. В переводе Чухонцева: «Чтоб неусыпно слышать над собой / Ее дыханья шелест тополиный / И в этом милом шелесте ночном / Жить вечно — иль забыться вечным сном».
Интересно, что в оригинале никаких деревьев нет (они, может быть, приехали из лермонтовского: «Надо мной чтоб, вечно зеленея…»). Зато у переводчика гениально передана экзальтация любви — невозможной, несбыточной, уводящей в смерть, неотличимую от блаженства. Той любви, которая, как сказано в «Оде Греческой Вазе», «намного выше живой человечьей страсти» («All breathing human passion far above»): именно поэтому в заключительных строках сонета речь автора — страстная, задыхающаяся (слово «still» повторяется четыре раза, слово «ever» — трижды!), а дыхание любимой — ровноe, почти как колыхание морских волн («fall and swell»), остужающее:
No — yet still steadfast, still unchangeable,
Pillowʼd upon my fair loveʼs ripening breast,
To feel for ever its soft fall and swell,
Awake for ever in a sweet unrest,
Still, still to hear her tender-taken breath,
And so live ever — or else swoon to death.
И в сонете, и в оде происходит одно и то же: влюбленный тянется к любимой, а она ускользает, превращаясь в вазу или в дерево. «Чтоб неумолчно слышать над собой / Ее дыханья шелест тополиный…» Так Дафна под руками Аполлона обернулась прохладно шелестящим лавром.
У Левика, увы, совершенно отсутствует этот мотив, все превращено в более или менее обычный любовный ноктюрн:
Нет, неизменным, вечным быть хочу,
Чтобы ловить любимых уст дыханье
И чувствовать, припав к ее плечу,
Полурасцветшей груди трепетанье,
И в тишине, забыв покой для нег,
Жить вечно — или же уснуть навек.
На мой взгляд, и «груди трепетанье», и «забыв покой для нег» звучат неверно, даже фальшиво. Здесь мы ощущаем границы владений Левика-переводчика. Он все-таки слишком преданный натуре художник, чуждый бесплотной мистики и выспренней экзальтации. А у Китса в поздних сонетах и в одах именно это: мистика и сакрализация мира — вопреки тому, что сам поэт был явным безбожником, даже вольтерьянцем. Вопреки или благодаря — трудно сказать, потому что религиозная энергия, изначально присущая всякой человеческой душе, у неверующего зачастую высвобождается чище и горячей, чем у добросовестного прихожанина церкви.
Это — то, что я видел уже тогда, и соответственно полагал, что перевод Левика по всем статьям проигрывает переводу Чухонцева. Лишь со временем я увидел и другое: то, чему можно поучиться у Вильгельма Вениаминовича и на этом сонете. Сравните первые два катрена:
О, быть и мне бы, яркая звезда,
Таким же неизменным и счастливым,
Но не аскетом в подвиге труда,
Следящим за приливом и отливом
В обряде омовения земли
Или смотрящим на седые складки
Помолодевших гор в канун зимы
И на снега в просторном беспорядке…
О. Чухонцев
О, если б вечным быть, как ты, Звезда!
Но не сиять в величье одиноком,
Над бездной ночи бодрствуя всегда,
На землю глядя равнодушным оком, —
Вершат ли воды свой святой обряд,
Брегам людским даруя очищенье,
Иль надевают зимний свой наряд
Гора и дол в земном круговращенье…
В. Левик
Заметим, что в оригинале сонет Китса представляет собой одно предложение, гибкое и вьющееся. Чем ответит переводчик на этот вызов? У Чухонцева, если честно, все же заметны следы борения с английским синтаксисом: напряжение, оставшееся в самом начале: «О, быть и мне бы…» Русские стихи так не начинаются. Вариант Левика: «О, если б вечным быть, как ты, Звезда!» — вопросов не вызывает. За исключением, может быть, одного: куда делось слово «яркая»?